Я заметил, что уже больше не отдаю себе отчета в своих действиях и руки мои творят что-то, о чем я и сам не догадываюсь. Я ощутил материю ее платья, потом застежку, а потом уже только кожу, гладкую, слегка влажную кожу, и я произносил слова, смысл которых до меня не доходил — ведь на самом деле я хотел ей сказать совсем другие слова, но не умел.
Тут наши тела встретились, и мы тихо рассмеялись — и в одно мгновение ушло все, что нас разделяло, что нас когда-то разделяло, и я держал ее за руки все это время, как будто бы теперь, особенно теперь, я не смел ее отпустить, а мои пальцы скользили по ее коже, как будто они хотели узнать о Ванде все-все, и я отчетливо почувствовал, как мы оба оторвались от земли.
В следующее воскресенье мы опять отправились на озеро.
Мы выискали себе местечко, надежно укрытое камышом, так что мы могли делать там все, что хотели. Когда Ванда разделась и медленно подошла ко мне, переполненная сознанием своей женственности, переполненная настолько, что еще неделю назад мне это показалось бы немыслимым, я сказал:
— Ева.
— Мы что, в раю?
— Возможно.
— Тогда мы должны в нем остаться.
— Разве это так просто? — Я еще не совсем избавился от чувства собственного превосходства.
— Тогда давай мы сами не будем ничего делать сложным, — сказала Ванда.
Меня снова поразило, что она принимает все как само собой разумеющееся и тем самым как будто берет под свою защиту и меня.
Она легла рядом со мной и сказала:
— А может быть, его вообще не существует, рая?
— Существует, если только в это веришь.
— Тогда я хочу верить.
Что-то испугало меня в этой фразе. Что касается Карин, то я знал точно — ее жизнь без меня вряд ли существенно изменится. А как быть с Вандой? Откуда такое доверие? Что это, любовь? Или нечто другое?
— Однажды я была в замке с отцом, — сказала Ванда. — Он поразился, как наш замок похож на тот, что рядом с его деревней.
Я взглянул на Ванду, но она не смотрела на меня.
— Отец сказал: прошедшие века не так уж разнятся, почему же люди теперь так трудно понимают друг друга?
— Ну и как, ты знаешь ответ? — спросил я. Ничего другого в ответ на ее слова я придумать не мог, и это было обидно, все-таки я был на три года старше.
— Нам нужно когда-нибудь съездить в Познань. — Она произнесла это как-то торжественно.
Мы поплыли к другому берегу, а парни лишь глазели на нас, будто мы были диковинными зверьми, — после драки все были настроены миролюбиво. Даже когда я заметил, что они за нами наблюдают, я не испытал обычного раздражения. И я еще раз дал себе слово всегда оберегать Ванду.
Мы поплыли вниз по течению к острову, а потом назад к нашему месту, и Ванда демонстрировала мне, как долго она может пробыть под водой, это было и в самом деле поразительно. Плавала она тоже быстрее, чем я, хотя при этом она еще успевала болтать, смеяться и строить гримасы. Потом она еще раз нырнула и крепко уцепилась за мои ноги.
— Ты еще приедешь? — спросил Рихард.
— К вам?
— К Ванде.
— Почему ты спрашиваешь?
— Это твое личное дело, я понимаю.
Я полез за сигаретой.
— Мы все немного заботимся о ней, это тебе ясно?
«Вам бы лучше позаботиться тогда о Яне», — подумал я ожесточенно, хотя и понимал, как это глупо с позиций сегодняшнего дня выносить легковесные суждения о прошлом. В то же время меня раздражало, что я обязан кому-то другому объяснять все, что связано с Вандой, пусть даже этот другой — Рихард.
— Ты должен отдавать себе отчет в своих действиях, — сказал Рихард и протянул мне сигарету.
— Это все пока слишком неожиданно для меня.
— Ты же знаешь, что после твоего отъезда ей будет здесь еще труднее, чем прежде.
— Наверное, это так, — сказал я. — Но почему я должен думать об этом? Почему я должен принуждать себя к чему-то?
— Значит, ты не любишь ее по-настоящему.
— Я не знаю.
— Тогда лучше уезжай сразу.
— Но я же не могу сейчас думать о семье.
— А я думаю о том, что будет с ней.
— Ты же знаешь, как долго мне еще учиться. А потом, может быть, еще и диссертация.
— Тогда стань профессором и оставь ее в покое.
Самое неприятное было то, что Рихард говорил со мной так спокойно, и я знал совершенно точно, что это было обманчивое спокойствие.
— О чем ты думаешь? — спросила Ванда.
— О Познани.
— О нашей с тобой поездке?
— Да.
— Но в Познани мы совсем не задержимся. Сразу поедем в деревню.
— Да.
— А он будет стоять у двери, — сказала Ванда.
— Наверняка, — сказал я. — Без сомненья.
— И он скажет: «Дзень добры, дети». Так он всегда говорит.
Я увидел перед собой отца Ванды, на нем был черный костюм, украшенный веточкой мирта, он широко простер руки и благословил нас, а затем из всех домов послышалось пение, хотя кругом не было ни души. А когда отец Ванды склонился ко мне и испытующе заглянул в глаза, я увидел, что у него лицо Рихарда.
— И ты построишь там большой завод, такой большой, как тот, на котором ты работал вместе с Рихардом.
— Для чего?
— Что же ты думаешь, там, в деревне, не нужна химия?
— Но зачем там такой большой завод?
— Не просто большой. Огромный.
— Ну хорошо, — сказал я.
— Я буду начальником строительства, и мы будем объясняться друг с другом только формулами.
Я улыбнулся чуть вымученно, встал с места, и мы направились вниз к озеру. Мы поплыли к острову, но вода была холодной, а когда мы выбрались на берег, скрылось и солнце.
— Завтра мы поедем в город, — сказала Ванда.
— К дому твоего поэта.
— Конечно, — сказала она. — К Готтхольду Эмануэлю.
— Это звучит так чисто по-немецки.
— Да, — сказала она. — Не то что Ванда.
— Прекрати, — сказал я.
Думая об отце Ванды и о Рихарде, я попытался заснуть, но было слишком холодно. Я провел рукой по коже Ванды, она тоже была прохладной.
— Спи же, — сказала она.
— Не могу.
— Почему?
— Не знаю.
— Тогда не думай ни о чем.
— Я и не думаю.
— Нет, ты все время думаешь.
— О чем?
— О нас.
— Вот как, — сказал я и рассмеялся.
— Ты больше не приедешь, — сказала она и посмотрела на меня с пугающей нежностью.
— Как только тебе может прийти такое в голову?
— Я это знаю.
— Вечное твое недоверие, — сказал я и зарылся лицом в ее руки.
Ночью я проснулся. Мне было холодно. Я сразу подумал о ней. Подошел к окну, взглянул на комнату Ванды, но ничего не увидел.
Я вспомнил, что мы совсем не поговорили о том, что мне придется уехать раньше, на практику, и что вернуться сюда я смогу только в августе. Я попытался думать о своем чувстве к ней, что же это такое — любовь, или сочувствие, или дружба, или что-то совсем другое, что же, — и тут я снова вспомнил ее слова «я это знаю», откуда, откуда, и я увидел ее снова в тени замка, прошедшие века так похожи, ее слегка вспотевшее лицо, она в клубе, руки сложены на заборе, ты должен построить там завод, огромный завод, со глаза, когда она вернулась от тетки, и ее смех во время купанья, и ее испуганный рот там, под черешней, ты все время думаешь.
Я уселся на кровати, рассеянно убрал волосы со лба и стал искать сигареты, обшаривая карманы брюк и куртки. Я подумал: «И что только из всего этого получится». И еще я подумал: «Как же это, если я ее никогда больше не увижу». И еще я подумал: «Я слишком много курю».
Ощупью я нашел часы, но не смог различить время. Петух прокричал в третий раз.
Перевод Н. Литвинец.
ИОАХИМ ВАЛЬТЕРПридуманная история
© Verlag Neues Leben, Berlin, 1978.
В соседнем городе (в том самом, где в центре большой универмаг), в конце длинной улицы, жил молодой человек, который занимался живописью. Был ли он настоящим художником, люди не знали, но говорили, что у него талант, что он — человек искусства, называли его Пикассо. О себе он говорить не любил, а если случалось, говорил так: я просто художник, причем не из лучших. Однако преуспевал в живописи больше, чем все остальные художники города, вместе взятые. Он был, как видите, не только одаренным, но и скромным. В этом нет ничего удивительного: только бездари говорят о себе навязчиво и нескромно, наговорят с три короба и взгромоздятся на слова, как на пьедестал: иначе они и незаметны.
Молодой художник мечтал о картине невиданной и прекрасной, но не просто прекрасной, а такой, что всякий, кто ни посмотрит на нее (даже самый злой и черствый), станет добрым и дружелюбным. Зрители увидят на этой картине всю красоту Земли: людей и зверей, растения и камни, море и горы, облака и солнце. Но он не просто мечтал, он работал. Целый год писал людей, еще год — зверей, третий год — растения, четвертый — камни, пятый — море, шестой — горы; как видите, он был очень трудолюбив. Работал уже седьмой год. Для облаков, как знает каждый, нужно много белой краски, поэтому вместо котлеты или бутылки яблочного сока или куска шварцвальдского торта он покупал тюбик цинковых белил. А утром, в обед и вечером съедал по куску хлеба с топленым салом. Зато, если облако получалось особенно удачным, ел с таким аппетитом, как будто это были котлеты, яблочный сок или торт. Денег ему постоянно не хватало, зато долгов было предостаточно. Но он был доволен жизнью и даже счастлив.
В один прекрасный день (он как раз писал летнее облако, белое и пузатое) к нему позвонил сосед — он работал на газовом заводе, а вечерком любил посидеть с удочкой на пруду — и спросил: нельзя ли приобрести картину, настоящую, писанную маслом, — у жены скоро день рождения. Хотите облако? — спросил молодой художник. Но сосед покачал головой — картина представлялась ему такой: пруд, поросший тростником, заходящее солнце, его золотые блики на водной ряби, рыболов на скалистом берегу. При каждом слове молодой художник вздрагивал, как от удара. Однако он был не только одаренным, скромным и трудолюбивым, но принадлежал к числу людей, которые не могут ответить решительным «нет» на чью-либо просьбу. Он видел, как хочется соседу иметь эту картину, и обещал написать ее: пруд, поросший тростником, заходящее солнце, его золотые бл