Новелла современной Румынии — страница 100 из 107

У отца выхода нет.

— Ну что ж, ладно, Петре.

Они посылают моего брата Иона в корчму, и он приносит им бутылку цуйки. За отцовский счет. Они распивают магарыч. Распитый магарыч скрепляет договор.

Петре Рэдой сам не работает. За него люди работают. Земли у него столько, что едва ли он ее всю когда и видел. Скота он не держит. Дочери присматривают за отцом.

— В деревне дети перемерли!

— Жаль их!

— Нечего жалеть. Пусть помирают и у других; когда у меня помирают, никто меня не жалеет…

В доме у Петре Рэдой завелась чахотка. Весной, на пасху, его старшая дочь еще пляшет хору. А осенью, когда начинаются дожди, деревня провожает ее на кладбище и хоронит в белом платье, как невесту. Всех девушек, умирающих до свадьбы, хоронят в белых подвенечных платьях. Ни одна из дочерей Петре не дожила до замужества. За три года он схоронил трех дочерей: Лину, Ионицу и Мэриуку. Лина и Ионица умерли честными девушками и заслужили быть погребенными в белом платье. А Мэриука…

И у Мэриуки тоже было белое платье.

Она хорошо понимала, что приходит время и ей умирать. Прохладным туманным вечером она сидела и пела у железной дороги, в тени акации; над холмом раздавался ее чистый голос. В ее больших серых глазах застыл ужас, а на восковом лице выступали розовые пятна.

— Не хочется мне умирать, Евангелина, ведь я еще жизни не видела…

— Выходи замуж, Мэриука, — посоветовала сестра.

— Да никто меня не берет. Кому охота брать к себе в дом чахоточную?

— Ну, тогда…

— Мне Петришор по душе…

— А он? Он что?

— И я ему нравлюсь, говорит…

И она не побоялась, никого не постыдилась. Даже отца родного: «Он свою молодость прожил». И в самом деле, она на глазах у всех сошлась с Петришором Стайку.

— Все равно помру… Все равно уйду…

И она ушла. В землю ушла.

— А весной, дядя Петре, которая из твоих дочерей выйдет на хору?

— Иордана…

Значит, осенью Иордана умрет. Через четыре года Петре Рэдой останется в доме один-одинешенек. Он уже это прикинул в уме. Он подождет, пока пройдут эти годы. Потом он женится, приведет молодую жену и начнет жизнь сызнова. Эта мысль поддерживает и радует его. Он в этом откровенно признается, когда выпьет рюмку-другую…

Текут ручьи. Вздулась река. Она уж доходит до самых дворов.

— Должно быть, растаяли снега на холмах.

— Может, и растаяли…

Мы смотрим. Вода бежит быстрая, мутная.

— Гляди-ка, вода несет заборы, мосты, дрова плывут. Давайте сделаем багры и будем тащить все, что вода несет. Хоть дров на растопку наберем.

— Если придет большая вода, затопит и нашу деревню…

— Да что ты! Такого еще не бывало. Почему ж это как раз теперь случится?


Вода все прибывает. Река широко разлилась, затопила пойму. Как будто где-то далеко прорвало гигантские плотины, которые удерживали целые моря, не то что реки. Вода! Бурная вода! Потоки воды! А прошлым летом, господи, какая засуха!.. Выжженные поля молили о дожде. Потрескавшиеся деревья взывали к дождю. Изнуренные, отощавшие крестьяне с мольбой смотрели на небо, ища хоть крохотного облачка. Высохшие корни трав просили: «Дождя, дождя!» Молили о дожде и цыганки — «папаруды»[29].

Иногда с гор спускаются к Дунаю и проходят через село толпы белокурых, зеленоглазых и синеглазых цыган, — ложкари, торгующие деревянными ложками, мисками, корытами. Цыганки с волосами цвета ячменя кричат на всю деревню: «Вот ложки, ложки, миски, гребешки!..» А другой раз проезжают телеги с черными, как сажа, цыганами, с грязными волосами до плеч, с густыми маслянистыми бородами, которых никогда не касались ножницы, — это золотых дел мастера, медники, конокрады и воры-взломщики. Их цыганки мигом стянут у тебя рубаху, предложат погадать тебе на счастье на белой раковине, в которой шумит море, если приложить ее к уху…

Иной раз приезжим цыганам позволяют пожить недельку за околицей у речки; они зимуют в землянках, а весной уходят и колесят в телегах по всей стране в поисках работы. Эти цыгане — кузнецы; их жены и дочери торгуют ножами, таганами, кочергами, цепями. Они раскидывают шатры. В шатрах — шум, гам, голые пузатые цыганята. Вечером у костров слышны звуки рожков, скрипок, кобзы…

В самый разгар засухи прошлым летом неожиданно нагрянули цыгане. Сельские улицы заполнили папаруды… Мы — толпой за ними. Цыганки — девчонки, совсем голые — выставляли напоказ свою бронзовую кожу. На головах венки из бузины, бузина вокруг бедер. Они останавливаются у ворот и начинают плясать. С ними старый цыган, который поет:

Папару́да, ру́да,

Окатись водою,

Водой ключевою!

Чтобы дождь из темных туч

Лил как из ведра!

                  Папаруда!

Чтоб с тяжелым грузом

Встала кукуруза!

                  Папаруда!

Чтоб налился колосок

Как мой кулачок!

                  Папаруда!

Чтоб с полей пшеницу

Нам собрать сторицей!

                  Папаруда!

Чтобы ливень хлынул!

                  Папаруда!..

Папаруды хлопают в ладоши, подпевают старику и носятся в бешеной пляске, точно за ними гонятся злые феи. Они покачивают бедрами, пятки мелькают. Хлопают в ладоши. Звенит песня…

Хозяйка дома, у которого они пляшут, выходит с ведром воды и окатывает с головы до пят тонких, бронзовых голых цыганок. Папаруды замолкают. Старик получает награду — чашку кукурузной муки, которую он высыпает в свою торбу.

Все лето плясали папаруды на селе… Но дождя не было. Писарь Джикэ Стэнеску намекнул как-то в примэрии:

— Уж не собрать ли нам деньжонок и не дать ли попу Томицэ Булбуку, пусть отслужит молебен о дожде…

Его обрывает Удудуй:

— Ну, уж коли поп Булбук помолится — не видать нам дождя! Кстати, я слыхал, что поп из Стэникуцы уже отслужил молебен. Коли пойдет дождь в Стэникуце, пойдет и в Омиде, от села до села ведь рукой подать.

Когда летом долго нет дождя и начинается засуха, поп говорит людям и в церкви и в корчме:

— Надо бы, дети мои, отслужить молебен, чтобы небо сжалилось над нами и ниспослало нам дождь…

— Можно, батюшка. Хоть на этой неделе…

— Вот и соберите немножко денег, дети мои…

— А на что деньги-то, батюшка?

— За службу заплатить…

— Или за цуйку? Ведь и у тебя, батюшка, посеяно. Коли у нас посохнет, то и у твоего преподобия тоже высохнет.

— Мне-то все равно, сын мой. У меня амбары полны хлеба. Для скота тоже запасено вволю. А даровой молебен не дойдет до бога. Зря будем стараться.

— Все равно — один толк…

Уж не знаю как мы избежали ангины, когда она свирепствовала по всей деревне и уносила детей. А теперь с наводнением и к нам пришла беда. Сперва у меня распухло горло, потом у сестры Рицы, а на третий день — у брата Иона.

— Вот тебе и на! Сподобились…

Мать отвела нас за руку к Диоайке, потому что бабка Петря, наша, знахарка, заболела. Диоайка посмотрела нам горло, придерживая рукой затылок. Я подошел первым. Она приподняла мне подбородок.

— Открой рот!

Я открыл рот. Она засунула мне палец глубоко в глотку и ногтем надавила на опухоль. Нарывы уже созрели. Они прорвались. Я стал плеваться гноем.

— Прополощи горло керосином…

— Керосином?..

— Ну да, керосином. Что, ты до сих пор никогда не пил керосина?

— Пил.

— Чего же ты нос воротишь, паршивец?..

Я хочу удрать. Мать хватает меня и крепко держит. Бабка налила керосину в кружку, разжала мне рот и влила керосин в глотку:

— Глотай, чертенок!..

Я глотнул несколько раз керосину, за мной — брат Ион и сестра Рица.

— А теперь, Мария, ступай с ними домой и давай им керосину три раза в день. Ложку утром, ложку в обед и вечером. Да обложи им горло картофелем…

— Ладно, бабушка, так и сделаю.

Отец исходил всю деревню, стучал у одних дверей, у других, на него лаяли собаки, и наконец ему удалось купить несколько картофелин. Мать очистила картошку, как будто хотела положить на сковороду и поджарить, но не положила. Она обложила мне горло картошкой, а сверху туго замотала старым платком.

Я хожу по дому как шальной. Места себе не нахожу, ложусь, встаю, опять ложусь. Башка трещит. Мне кажется, она распухла, как котел. Горло стиснуто точно клещами. Я держу подбородок кверху, в горле пересохло, нарывы, которые содрала бабка Диоайка, все еще саднят. Меня трясет. Зуб на зуб не попадает. Бросает в пот, я теряю сознание. Корчусь, как перед смертью.

А мать — чем она может мне помочь! Вечером она меняет мне картошку. И утром опять меняет…

Только затихли судороги и я заснул, как среди ночи нас разбудил церковный колокол. В него бьют быстро и резко — банг, банг, банг! — бьют только в большой колокол, с низким надтреснутым звуком. Когда бьют в набат, это — знак бедствия. Что случилось? Отец быстро одевается и обувается. Он бежит в примэрию узнать, в чем дело. Брат Ион тоже за отцом увязался.

— Приходи поскорей, расскажи, что там такое, — просит его старшая сестра Евангелина.

— Приду, приду.

— Коли колокол ночью звонит — это не к добру, ох, не к добру это, — шепчет мать. — Должно быть, пришла большая вода. Поди уж затопила дома у реки. Мало нам горя! Верно говорят, беда одна не ходит. А может, война?

— А что такое война? — спрашивает сестра Елизавета.

— Великие муки, вот что! Короли да цари ссорятся между собой из-за богатства, из-за земли и шлют солдат со штыками и шашками убивать друг друга. Паны дерутся, а у холопов чубы трещат… И народ гибнет…

Сестра не очень-то понимает все это. Она раскрыла рот, видно хочет, чтобы ей получше объяснили. Но тут отворяется дверь и входит брат.

— Что там стряслось, Ион?

— Стражники увидали, что в речке вода здорово прибывает. Она затопила все избы у реки, затопила хутор, снесла мост. Тут и стали бить в колокол, чтобы разбудить людей, а то вода затопит их сонных или изба на них завалится. Страсть хотелось мне посмотреть, да отец меня не пустил. Закатил две затрещины и погнал домой.