Новелла современной Румынии — страница 2 из 107

Да мне-то, собственно, какое дело? На что существует директор? На что Ангел? Они небось спят и не подумают прийти сюда вывести на чистую воду того, кто безобразничает…

Постой-постой, а вдруг ты не объективен? Вдруг ты пристрастен? Ты что ж думаешь, им до этого нет дела, думаешь, партия всех их здесь так, для мебели, держит, — и Филипаке, и председателя, и Пынтю? Как бы не так!

Нет, ты по совести рассуди, что ты все к ним придираешься! Пока с тобой ничего этого не случилось, — глаза у тебя не были такие зоркие. Ведь не развалится же от этого фабрика? Скажу им завтра — и все! Ну, пропало несколько лампочек, что ж тут такого? Поставят другие…»

А зачем он их защищает?

Зачем льет воду на их мельницу?

Разве его кто-нибудь защищал?

На него все навалились, напали безжалостно со всех сторон, хотели, чтоб он почувствовал, что «пролетарская мораль» — это не пустые слова, от них не отмахнешься. Чего только ему не говорили! Коммунист, мол, должен быть и таким и сяким, коммунист, мол, не имеет права ошибаться, — будто он не живой человек, будто он не из плоти и крови.

— «Постойте, братцы! Постойте, полегче! Разве я говорю иначе? Разве я сказал, что коммунист не должен быть до конца коммунистом?»

— «Ну, а раз так, значит?..»

— «Хорошо, но ведь это другой вопрос. Что общего между политикой и моей душой? Что ж, выходит, и это вас касается?»

— «Да, конечно, и это, раз ты на дурной дорожке!»


Он шел темным коридором. Почти ничего не было видно. Куда-то в глубь коридора, к словолитне, протянулась по полу желтая полоска света. Жар газовой печи чувствовался и здесь. Жар и этот сладковатый, давящий запах свинца, который знаком ему вот уже тридцать лет. Будто кто-то положил тебе на лицо тяжелую повязку и она тебя душит. В типографии как ни открывай окна — остается все такой же запах свинца. Напрасно, как курительные трубки, попыхивают вентиляторы, — они не могут до конца отсосать эту сладкую вонь. Чего только не делал профсоюз, чтобы улучшить вентиляцию! Попробуй проветрить эту лачугу Базилеску, выстроенную лишь затем, чтобы приносить доход! Базилеску-то не думал о людях, которые будут здесь работать. Эх, если бы его найти — где-то он сейчас? — да притащить за шиворот к «Дому Скынтеи», да показать ему типографию с наборным цехом величиной с перрон Северного вокзала, освещенным так, как будто здесь бал, — только работай!

Антоникэ обо что-то споткнулся. Чуть было не упал. Чертыхнулся. Зажег спичку и увидел три свинцовых чушки, выпавших из тележки Пырву. Металл слегка поблескивал, и здесь, на полу, свинец напоминал слиток золота, — словно это был один из золотых слитков Базилеску. Вот не заметил бы — тогда все! Разве трудно сломать себе ногу? А ведь здесь была лампочка; он нащупал выключатель. Над головой загорелся тусклый свет. Экономия, конечно, дело хорошее, но не такая, — тут и упасть недолго.

Он подошел к словолитне. Открыл дверь. Оттуда дохнуло удушливым жаром; свет ослепил его. Пырву и его помощник, обнаженные до пояса, стояли перед печью; ковшом с длинной ручкой они черпали расплавленный свинец и выливали его в прямоугольные формы.

— Ты потерял на дороге товар, — обращается Антоникэ к Пырву вместо приветствия.

— Закрой дверь, а то сквозняк! — кричит подручный, рыжий басистый парень.

— Какой товар? — спрашивает Пырву, бросая ковш.

— Ты потерял несколько таких вот чушек, — я чуть ногу себе не сломал.

— Ясное дело, — ходишь задрав нос!

— Черта с два, хожу задрав нос! Верно, был здесь ночной сторож и погасил лампочку.

— А может, и так.

Окно перед ним совсем синее, и кажется, будто оно завешено прозрачной занавеской. Где-то далеко сверкают звезды. С улицы доносится запах увядших листьев — запах осенней ночи. Внизу, во дворе, сторож у вторых ворот поджег кучи кленовых листьев, и беловатый дым долетает сюда, смешиваясь с тяжелым запахом свинца.

Пырву вытирает вспотевший лоб и улыбается щербатым ртом.

— Что это с тобой, товарищ Антоникэ, в такой час ты здесь?

«Притворяется, будто не знает, что с ним случилось».

— Да чего уж там! Разве ты не слышал?

— Чего не слышал?

Антоникэ глядит на него сквозь очки. Кажется, Пырву не шутит. Теперь Антоникэ вспоминает, что Пырву только что вернулся из отпуска. Значит, еще не узнал.

Подручный прислушивается к разговору.

— Ну и тяжко же теперь на рассвете! Соснул бы чуток, да дело есть. Разобрал «клячу», вынул из нее кишки, смазал их, — прямо как на операционном столе; до семи надеюсь все собрать. Посмотрим, кто кого!

— Какую клячу, Антоникэ?

«Значит, не знает Пырву этой истории?»

Он проводит рукою по теплым уступам печи, сгребает обломанными ногтями остывшие горошины свинца, упавшие на цементный пол, и смотрит на них. Похожи на шарики, в которые играют мальчишки…

Да играл ли он когда-нибудь в шарики? Никогда не играл. Где уж там было играть?! С тринадцати лет кормил всю семью. Разве до игр ему было!

Пырву вынул сигарету, помял ее, постоял… Руки у Пырву большие, обожженные брызгами расплавленного свинца. «Должно быть, и в волосах у него свинец», — подумал Антоникэ. Хотели его перевести отсюда, дать ему работу полегче, да он не согласился. Не мог разлучиться с литейной, со сладкой отравой, которую глотает многие годы.

— Какую клячу, Антоникэ? — снова спрашивает Пырву.

— Какую клячу, какую клячу? Будто ты не работаешь со мной вместе на этой фабрике тридцать лет?

Неужто тридцать? Ну, тридцать не тридцать, а двадцать-то годочков наберется!

— Не знаю я, Антоникэ.

Правда, отсюда до низу, до печатного цеха, три этажа, но, что ни говори, следовало бы ему знать кое-что о «кляче».

Антоникэ тоже вытащил сигарету. Покрутил ее, как Пырву, между ладонями и, когда почувствовал, что волокна чертова зелья стали мягкие, как кукурузные нити, — зажег и глубоко затянулся.

«Кляча» — это старая немецкая печатная машина, «машина 32», как называют ее в известных случаях; под таким названием она фигурировала иной раз в отчетных сводках; так должен будет написать и он завтра в обед, — большими жирными буквами: кому надо, поймет. Должно быть, уж десять лет, как на ней не работают. Раньше ее называли «штрафной машиной». Пошумишь, бывало, — меньше заработаешь в получку, — вот что тебя ожидало. Базилеску не выгонял тебя. Нет. Он ставил к твоей машине другого рабочего, а тебе говорил: «Будь добр, поскольку работы много, пойди поработай на тридцать второй, а то это новичок: он не разберется». При этом его жирная физиономия ухмылялась, а глаза злорадно поблескивали, словно он давал тебе понять: «Погоди-погоди, я тебя скручу!»

Антоникэ уже работал на этой машине, и не раз. Его нелегко было «скрутить». Во время национализации рабочие настаивали на том, чтобы демонтировать машину и отдать ее на слом.

«Кляча» была своего рода памятником прошлого, о котором люди вовсе не хотели вспоминать.

Только один Антоникэ воспротивился. «Не надо, починю я ее, как только будет время», — пообещал он.

Времени, чтобы починить машину, все не находилось. Филипаке возражал:

— Ну ее к черту, старую калошу! Будет время — пошлем кого-нибудь привести ее в порядок. Все равно она больше пяти тысяч не напечатает, хоть ты мотор к ней приладь!

— Что ты такое говоришь? — набросился Антоникэ на директора. — Уж предоставь это мне, — выберу я как-нибудь времечко приласкать ее, голубушку!

И вот пришло время заняться ею. Но как?.. Накануне Пынтя вызвал его на партсобрание. Все были в сборе: Филипаке, Ангел, — одним словом, никто не отсутствовал. Хмурые, как в воду опущенные.

— Видишь ли, в чем дело, товарищ Антоникэ… — начал директор.

Он давно уж перестал звать его «дядя Антоникэ».

— Да, товарищ Филипаке….

Им было тяжело, он это видел. Начало всему положил его разговор с Ангелом несколько месяцев назад; тогда все говорилось в полушутливой форме, с глазу на глаз. Ангел остановил его в коридоре:

— А ну, обожди, Антоникэ!

— Жду.

— Что такое я слышал?

— А что такое ты слышал?

Председатель месткома упорно не поднимал глаз от пола.

— Слушай, Антоникэ, я тебя знаю, как говорится, не день и не два!

— Конечно, знаешь, как не знать!

— Ну, так вот, именно поэтому…

— Что именно поэтому? Говори, что тебе нужно от меня? Работу плохо выполняю, что ли?

Ангел упорно разглядывал свои ботинки.

— Да нет, выполняешь. В том-то и дело, что выполнять-то ее выполняешь, да этого мало.

— Что ж еще такое нужно?

— Ты погоди, не горячись…

— А я и не горячусь.

— Послушай, Антоникэ, ну, если ты выпьешь стаканчик лишний, это еще куда ни шло. Только бы не было заметно. А ведь иной раз оно и заметно. Ну, понимаешь, не к лицу это тебе. Ты начальник отдела. Ну, где твой авторитет?

— Ишь что загнул! Как это, где мой авторитет? Ты что ж думаешь, — я в своем цеху баклуши бью? Ты вникни в дело! План перевыполняю?

— Перевыполняешь.

— Ну?..

— Послушай, Антоникэ. Это не все, этого, братец, недостаточно!

— А что же еще нужно?

У председателя, казалось, ком застрял в горле.

— Нет, ты скажи, что еще нужно?! Ну, говори!..

— Антоникэ, начальник отдела, да к тому же коммунист, должен держать себя в руках. Он должен быть как командир… Ну, что бы ты сказал, — правда, ты в армии не служил, — но что бы ты сказал о командире роты, который явился бы к солдатам, еле держась на ногах?

Он понял. Было нетрудно понять.

— Ладно. Больше этого не будет.

— Погоди, еще не все.

— Что еще?

Ангел поднял глаза.

— Антоникэ, брось ты эту женщину. Не пара она тебе.

— Какую женщину?

— Зачем ты притворяешься? Зачем ты, Антоникэ, юлишь?

— Ей-богу, не знаю.

— Ну, Домнику, Домнику! Ту, которая месяца два назад пришла работать накладчицей.

— Ага.

Он помолчал.

— Ну, как, договорились?


Прошло некоторое время. Его остановил Филипаке.