— Есть кому нашептывать, не твоя забота, — говорит она. — Как будто у меня самой глаз нету? С той поры, как началось дело с колсельхозом, ты совсем от рук отбился. Что ты делаешь, где ходишь, кто нас друг с другом ссорит, один бог знает. Может, ты на старости лет себе любовницу завел…
Тут я сказал ей еще пару слов, стегнул коня кнутом и пошел.
А баба вслед все причитает: «Сыночек матушкин, сыноче-е-е-ек!»
Тут дед Ефтиме прервал свой рассказ и попросил меня подбросить хвороста в печь, но не слишком много.
— У нас, — пояснил тут же дед Ефтиме, — уж больно туго с дровами. Приходится больше пользоваться кизяком и соломой. Раньше в наших местах были леса. Эх, и какие же это были леса! Но их начисто срубили без всякого разбора. Когда наших коллективных хозяйств станет побольше, мы тоже составим план, как это сделали в Советском Союзе. Примемся дружно за работу, и опять поднимутся леса на буераках, вокруг оврагов… Приезжай к нам лет этак через пятнадцать — двадцать, не узнаешь этих мест: как сад, расцветет наше село. К тому времени и дорогу заасфальтируем… построим кирпичные дома… Да разве только у нас будет все это? Во всех селах, по всей стране… Но давай-ка я расскажу тебе, что было дальше.
Отвел я коня на коллективный двор. Дело сделано. Я, понятно, доволен.
Но, с другой стороны, тоска берет. Баба моя словно воды в рот набрала. Говорю с ней, объясняю, доказываю — молчит!
— Боже ты мой, чудо великое сотворилось, — начинаю я шутить, — где же это видано, чтобы ты столько дней подряд молчала? Смотрю на тебя и словно не узнаю: то ли это женщина, то ли ангел, ничего не понимаю, черти бы тебя причесали.
Как-то в воскресенье, на общем собрании, рассказываю эту историю.
— Что делать, — говорю, — с нашими бабами? Вот уже две недели, как моя молчит, да так, что я и голосок ее позабыл. Что в ней тлеет, не знаю, да только ничего путного я от этого не жду. Озлилась баба…
— А почему не приведешь ее сюда? Разве она не член колсельхоза? — спрашивает меня уполномоченный.
— В колсельхозе-то она состоит, — говорю, — только, видишь ли, если она даст здесь волю своему языку, да еще и других приведет, тогда боюсь, товарищ, бабы верх возьмут — курица петухом запоет… А это тоже никуда не годится, засмеют нас люди…
— Ничего, ничего, ты только скажи ей, чтобы пришла, пусть сама увидит что к чему, сама поймет…
— Ладно, скажу ей…
— Может, было бы лучше, чтобы ей кто-нибудь другой об этом сказал?
— Твоя правда. А я, знаешь ли, умываю руки.
С той поры всякое воскресенье моя баба наряжалась, как в церковь, и шла за мной на общее собрание. Молча шла, молча сидела на собрании, молча домой возвращалась. Однако замечал я, она будто добреет.
Время шло, двигались и дела.
В один прекрасный день, когда мы принялись за подготовку парниковых рам, — задумали мы наладить огородное хозяйство, — вижу я, вместе с другими работает и моя жена.
— Ты что здесь, жинка, делаешь?
Молчит.
— Что делает здесь моя баба? — спрашиваю я у уполномоченного.
— А разве она не член колсельхоза? Вырабатывает трудодни.
— Пускай себе вырабатывает, причесали бы ее черти, но мне-то кто обед сготовит? Думаешь, она и для меня принесла обед?
— Конечно, — сказал он и пошел по своим делам.
И в самом деле, принесла баба и для меня обед.
Наконец наступил ноябрь. Пришел и мой черед отвезти подсолнух на заготовительный пункт. Иду на усадьбу, требую, чтобы мне дали коня, телегу, заезжаю домой, гружу поклажу и отправляюсь в путь.
Хозяйка была в то время на работе.
Случилось так, что мне попался как раз мой конь.
Смотрю на него, не узнать коня. Округлил бока, набрался сил, заблестел, ну прямо помолодела кляча!
Вернулся я поздно ночью. Баба вышла мне навстречу. Не успел я слезть с телеги, как она вмиг распрягла коня, — еще проворней, чем это делалось у нас в одиннадцатом кавалерийском, и вижу, заводит клячу в конюшню.
— Ты что делаешь, жинка?
Молчит.
— Ведь я должен отвести его на усадьбу, зачем суешь нос не в свое дело?
— То есть как это не в свое дело? — развязала баба свой язычок. — Конь-то разве не мой тоже? Хозяйство не мое тоже? И куда ты хочешь его повести на ночь глядя? Кто его там ожидает? Отец? Мать? Кто его накормит, кто напоит?
— Напоят уж его завтра…
— А что как он захворает? Здесь я ему дам все, что ему требуется, понятно? Ведь это наше, коллективное добро, ты подумай, что говоришь! Мало тебе того, что надо мной измываешься?
В конце концов, она была права. Ночью в усадьбе оставался один сторож.
— Ладно, — говорю, — раз тебе этого хочется, отведу его утром.
— Ясное дело, пускай конь хоть несколько часов почувствует, что он у себя дома, у настоящих хозяев, ведь столько времени он у чужих…
Ну как тут не рассердиться?
— Ты, — говорю, — молчала, как мудрец, целых два месяца, а чуть открыла свой роток, так и сморозила глупость.
Ни слова больше не сказал. Было бы кому говорить!
Поужинал и улегся спать.
Баба словно сон потеряла. Всю ночь вертелась как юла: то в дом, то в конюшню, то туда, то обратно. Какие только лакомые кусочки не перетаскала кляче! Насыпала ей торбу яблок, отнесла головку квашеной капусты, пригоршню орехового ядра… Понесла в конюшню горшок борща, мамалыгу…
Надо полагать, конь наелся в ту ночь, как в престольный праздник.
К утру, уморившись, уснула жена вон на этой самой лавке.
На рассвете я проснулся от шума во дворе. Встал, смотрю в окошко — ничего не видать. Пес наш свернулся калачиком и только время от времени уши настораживает.
Выхожу во двор, и что ты думаешь? Кляча в конюшне словно взбесилась: ржет, бьет копытами в стены, грызет от злости кормушку!
Возвращаюсь в хату, бужу жену.
— Послушай, что творится, — говорю.
Она слушает и ничего спросонок не понимает.
— Слушай, слушай, ведь это же твой конь…
— Что ты ему сделал, Ефтиме, что ты еще натворил? — орет она на меня.
— Я? Ничего я не делал! Только знай, что у коня теперь уж совсем другие привычки: как взошло солнце, приходит и корм — овес, водопой, скребница… В колсельхозе иначе, чем у нас. Там каждая скотина живет по расписанию. Пришло время кормить скотину? Пришло! А раз пришло, подавай ей корм! Нет корма — слышишь, что она там вытворяет? Ничего не поделаешь, привычка! Ты разве не заметила, что конь словно помолодел? Думаешь, это от бога? Вчера я еле удерживал его в узде! Вот что значит правильный уход! Видать, такими будут все кони через несколько лет. Потому что, видишь ли, скотина, как и человек…
Думаешь, она слушала меня? Какое там! Схватила ведро в одну руку, другою вцепилась в челку коня, — она еще ночью вплела в нее красную ленточку, — да и потащила его к колодцу!
Ушла, и долго ее не было. Часа этак через два вернулась домой одна. Не то смеется, не то плачет…
— А коня куда девала? — спрашиваю.
— Где ему еще быть? На усадьбе.
— Ты его отвела?
Баба натянула платок на глаза, уселась На завалинке и молчит. Сажусь и я рядом с Ней.
— Говори, пришел кто-нибудь из колсельхоза и потребовал его у тебя?
— Нет.
— Сама его отвела?
— Нет.
— Где же он тогда? На усадьбе, или ты опять натворила бед, черти бы тебя причесали? Говори!
— Что мне говорить? Нечего говорить. Пойди спроси его сам.
— Кого, баба?
— Коня, человече, нашу клячу, чтоб она издохла… Четыре ведра выпила, руки я себе изломала, вытаскивая их из колодца, а он как задерет хвост, и галопом, галопом…
— Куда же это он?
— Говорю же тебе — в колсельхоз! Когда я его догнала, он стоял у ворот и терся о них головой, требовал, чтобы его впустили. На, смотри!
И жена показала мне красную ленту, которая, видимо, расплелась в то время, когда конь терся головой о ворота усадьбы.
— Я сама, — говорит баба, — своей рукой открыла ему ворота. Коли ему там лучше, пускай себе там и живет. Не приводи его больше домой. Другой у него там уход, я сама видела. И в конце концов он все равно остается нашим…
Что тут еще скажешь?
— Значит, так было дело! Ну, хорошо… очень хорошо… Хоть раз пускай будет по-твоему… Только знаешь что? Одному я удивляюсь: не говорю уж о том, что конь оказался умней тебя. Куда ни шло: ведь он молчит, как говорится, с тех пор как его мать родила, а ты промолчала всего два месяца. Но я удивляюсь тому, что он оказался умнее и меня. Ведь столько времени я бьюсь с тобой, а все не сумел разъяснить того, что эта кляча разъяснила тебе всего за один час… Ну, а теперь что будешь делать — плакать или смеяться?
Баба еще ниже натянула платок на глаза.
— Видать, человече, по-твоему вышло. Пускай меня черти причешут, если я знаю, что мне делать, — и плакать хочется и смеяться…
Вот так было дело.
Теперь дела пошли иначе, никакого сравнения!.. Все же нет-нет, да и напоминаю ей, чтобы не забывала.
— Ты, — говорю я ей, к примеру, — доведешь меня до беды.
— Чем, человече?
— Как чем? Конем!
Как услышит про коня, мигом натягивает платок пониже на глаза и смеется:
— Опять судить меня будешь?
— Не сужу я тебя. Но так оно и есть. Разве не расписалась ты рядом со мной первой в списке вступающих в колсельхоз?
— Расписалась.
— Вот в том-то и дело!
— А что, может, не надо было мне записываться?
— Записываться-то надо было, да не тогда и не первой в списке.
— Почему же это, человече?
— Ничего ты не понимаешь. А ну-ка, представь себе, что прошло, скажем, лет десять. Так?
— Пройдут, конечно. Что ж из того?
— Ты знаешь, что будет через десять лет?
— Откуда мне знать!
— Я тоже не знаю. Но что-то должно произойти: то ли конференция, то ли съезд, что-нибудь такое для крестьян из коллективных хозяйств. Тогда в колсельхозах будет людей столько, что и не счесть… А когда бывает съезд, нужен и президиум, не так ли? Нужен! Ну, кого выбирать в президиум? Руководителей партии? Обязательно. Руководителей правительства? Обязательно. Виднейших ученых? Обязательно. А товарищ Георгиу-Деж возьмет и скажет: «Хороший президиум вы избрали, но только нужно его расширить, эта честь положена и другим». — «Кому?» — «Подайте-ка мне вон те списки — и я вам сейчас же скажу». И выберут всех тех, кто пе