Но Ион не дал ему договорить, что за слухи ходили в селе. Заглянув брату глубоко в глаза, он быстро, сдавленным голосом спросил:
— Матушка… Что с матушкой?
— Матушка, бедная… — вздохнул Михай и опустил голову.
— Что? Что с ней?
— Она ушла от нас, Ионикэ… — медленно проговорил брат. — Померла. Пять недель назад… Постом, перед пасхой. Тиф скосил ее. Как я ни старался, не удалось ее спасти… Слишком уж была слаба: ведь ты знаешь, как трудилась она, бедняжка, и сколько пережила… А то… будь она покрепче здоровьем… Да, не вынесла болезни и умерла… За три недели растаяла точно свечка… Бывало, как спадет у нее жар, она приподнимется, да и спросит про тебя: «Ион, скажет, где Ион? Приведи Иона». — «Успокойся, матушка, успокойся… Война кончается… Придет и Ион». — «Только бы дожить до этой минуты!» — И вот не дожила!
Потом они прошли в дом, но Ион не видел, куда он входит, не видел и Руксандры, которая старалась удержать около себя и угомонить ребятишек, чтобы они не тревожили дядю, не видел и комнату с ковриками на стенах, ничего не видел. Он сел на стул и так и остался сидеть неподвижно, с ранцем на спине, уставившись куда-то в пространство, слушая и не понимая слов брата, говорившего ему своим монотонным, глухим голосом о судьбе, о смирении, о мужестве, о бодрости. Потом он почувствовал, как ему на плечо легла тяжелая рука, рука его брата, и сознание, что около него близкий человек, что он не одинок под этим холодным, равнодушным солнцем, немного согрело его душу. Он увидел рядом, на столе, тарелку с едой, белый хлеб, яйца, свиное сало и понял, что все это для него, но не стал есть. Медленно снял он ранец и долго перебирал ставшие теперь ненужными вещи, привезенные с фронта, и среди них шелковый платок.
— Я привез его для матери, — проговорил он, ни к кому не обращаясь. — Жаль, если никто не будет его носить…
И сейчас же вышел, точно опасаясь, что невестка начнет его благодарить и Михай вообразит бог знает что, будто он, Ион, привез платок именно для нее…
К вечеру Михай пришел к нему, принес поесть и так тепло и ласково с ним разговаривал, что Ион в конце концов излил свою душу и, естественно, стал рассказывать о фронте, о плене, о «Ленинском пути», о своих планах и думах. Сказал, что он, Михай, прав, — неплохо бы и ему найти себе жену, которая заботилась бы о нем и согрела бы ему сердце своей любовью: ведь он уже столько пережил и немало скитался по свету. Но ведь сразу не женишься, и до этого еще нужно многое сделать другое; вот люди из соседних сел уже давно взялись за дело и поделили барские земли, только у них в селе все еще ничего не сделано.
— Ну и чего же ты хочешь, Ионикэ? Разве у нас может быть все так, как там, в России… Брось, какое нам дело до них… А у нас что можно сделать? Барин есть барин, он силен, у него и войска. Помещику стоит сказать лишь слово господину полковнику Фолибоге — префекту, и увидишь, что за суматоха поднимется… Придут солдаты и искромсают нас. Будет то же, что и в тысяча девятьсот седьмом году[10], когда убили дедушку. Разве ты забыл, что рассказывала матушка?
— Нет, не забыл, но теперь другие времена. Теперь не то, что было когда-то. Или ты думаешь, мы зря сражались с оружием в руках?
— Не знаю. Посмотрим… Не вмешиваюсь я в эти дела. Плохо ли, хорошо ли, у меня своя землица, что мне до других? Своя рубашка ближе к телу… Пусть поработают и другие… как мне пришлось трудиться и копить грош за грошом. Силой ни у кого не возьмешь землю, Ионикэ… а у бояр и подавно. Думаешь, теперь можно безнаказанно грабить? Оставь, уж я знаю… Не все так, как ты расписываешь… И там, в Бухаресте, коммунисты не больно твердо стоят на ногах… Маниу не даст… да и Брэтиану…[11] А у них за спиной стоит Америка, человече, Англия, Франция… Так-то брат… Ну, а ты — другое дело. Даже если ты и пошел по ложному пути, что тебе? Если и сломаешь себе шею, то у тебя ни детей, ни жены, некому по тебе плакать. Делай что захочешь. Ты свободен, как птица небесная.
— Гм! Неплохо все у тебя получается, Михай, ничего не скажешь. В самом деле, у меня нет никого. Только то, что я хочу сделать, я делаю не для себя…
— Так говорят и Георге Булига, и Илие Параскан, и многие другие в селе. Организовали уже и местную комиссию, но покамест, как я вижу, они ни с места… Делят имение только на словах. Но слова — что ветер. И тысяча слов не принесет ни клочка земли. Какие-то дурачки… Вбили себе в головы всякую дурь, а ничего путного, не делают.
— Твои разговоры мне не очень нравятся, Михай.
— Что же делать? И твои мне тоже не по душе.
— Как говорится, мы стали говорить на разных языках?
— Мы говорим не на разных языках, но ты, как я вижу, испортил свой язык, пока жил там, в России. И переменился ты, Ионикэ.
— Как это я переменился?
— Переменился. Злой стал.
— Таак! Да, стал… Ну и что же?
— Не сердись, незачем сердиться. Какая будет польза от того, что мы поссоримся? Мы братья, и не годится, чтобы братья жили не в ладу. Мы никогда в жизни не ругались, так почему станем ругаться теперь? Делай что хочешь, это тебя касается… А меня оставь там, где я есть…
— Ладно. Приглашай человека к столу, но не пичкай его насильно…
Михай не сказал больше ничего, поднялся, чтобы уйти, но как раз в этот момент открылась дверь, и вошли Георге Булига с сыновьями, одному из которых было лет пятнадцать, а другому шестнадцать — семнадцать, Илие Параскан, медленно волочивший деревянную ногу, и сосед, Алеку Лазу, с женой. Вошли, поздоровались, но не сняли шляпы и продолжали нерешительно стоять у дверей. Один только Георге Булига, который был самым старшим из всех, поздоровался с Ионом и с Михаем за руку, быстро, по-военному, повернулся и сел на край лавки, под иконы, положив руки на колени. В комнате стало тихо. Ион заметил смущение людей, и ему стало неловко, он поднялся, поздоровался с каждым за руку и пригласил всех сесть. Гости сели только после повторного приглашения. Шмыгая носом, Илие Параскан опустился на стул под полкой с горшками, не сводя глаз с Иона, словно стараясь понять, не сердится ли тот, что он сел именно здесь, и наконец свободно вытянул деревянную ногу; сыновья сели возле отца, а Алеку Лазу — на другом конце лавки. Только женщина осталась стоять, но на нее никто не обратил внимания. Лишь когда после продолжительного молчания Лазу сказал: «Достань-ка бутылочку, жена», — все повернули к ней головы, и при виде бутылки все лица просветлели.
— Из свеклы, но двойной перегонки, — пояснил Лазу, протягивая бутылку Иону.
Ион отхлебнул добрый глоток, так что булькнуло в горле, и прищелкнул языком:
— Крепкая!
Бутылка пошла по кругу. Когда подошла очередь Алеку Лазу, он, усевшись поудобнее на лавке, отхлебнул глоток, отставил бутылку и внимательно посмотрел на Иона, словно читая что-то у него на лице, потом глотнул еще разок и сказал:
— Так, говоришь? Значит, вернулся?
— Вернулся, — ответил Ион и улыбнулся.
Некоторое время никто не произносил ни слова. Ион глядел на них и улыбался, и они улыбаясь смотрели на Иона. Наконец Алеку Лазу о чем-то вспомнил, недовольно задвигался на лавке, повернулся к жене, которая стояла, опираясь о дверной косяк, и, сверкнув повелительным взглядом, промолвил:
— Что же это ты, жена, пироги-то не достаешь?
Женщина встрепенулась и хлопнула себя рукой по рту:
— Ах ты боже мой!
И она достала из-под шали узелок, развязала его и протянула мужу. Муж взял и в свою очередь протянул его Иону.
— Так говоришь, а? Вернулся. Хорошо! Тогда вот попробуй, что тут есть. И знай: мы рады, — продолжал Алеку начатый им раньше разговор.
— Чему рады?
Георге Булига, который до сих пор не произнес еще ни слова, кашлянул и вступил в разговор. Проговорил медленно, удивленно:
— Как чему? Тому, что ты вернулся. Ведь мы тебя ждали.
— Вы меня ждали?
— А как же? Ждали. Вот скажи-ка, нам, Ионикэ, — взмолился он. — Ты приехал издалека… Видел людей… Разговаривал с людьми… Мы здесь, в селе, ну, что мы знаем? Потому как в селе… Приезжали несколько рази сюда рабочие из Дорохоя… Да ведь у нас в селе, слышишь, такая горячка с этим разделом земли, что люди только и ждут, чтобы услыхать что-нибудь… Поэтому и говорю: хорошо, что ты приехал… Посоветуемся… Посмотрим…
— Да… Посмотрим, — подтвердил Илие Параскан. — Что же нам делать?
Хуцуля, который выслушал внимательно Георге Булигу, встал со стула, посмотрел на всех по очереди, потом, остановив взгляд на брате, тихонько, многозначительно рассмеялся.
— Что будем делать? Примемся за дело…
Все вдруг встрепенулись, широко раскрыли глаза и застыли, превратившись в слух, как будто с губ Иона только что слетели самые важные в мире слова, словно выговорил он то, о чем думали и они, но не могли высказать. Женщина вздохнула и прикрыла рот ладонью. Труцэ, младший из сыновей Георге Булиги, быстро-быстро заморгал, покраснел и замер с раскрытым ртом. Илие Параскан, высокий, сильный, с широкими крепкими скулами, поросшими колючим с проседью волосом, застыл, вытянув шею, опустив голову на плечо, со странным блеском в глазах. Даже Алеку Лазу, человек обычно веселый, вдруг стал каким-то мрачным и враждебным, опустил голову на грудь, и его маленькие, серые глаза, в которых читались одновременно и отчаяние и надежда, смотрели настороженно. Все напряженно ждали.
— Дело ясное! — решительно пояснил Ион. — Мы не можем ждать. Вот что! Имеем право, потому как за это право мы дрались с оружием и умирали. Даже сам господь бог с небес не сможет остановить нас.
— Да, даже сам господь бог, — облегченно вздохнул Георге Булига, и тень улыбки промелькнула по его землисто-желтому лицу со впалыми щеками и глубоко запавшими глазами.
— Так, значит, мы поделим ее! — весело воскликнул Алеку Лазу и без всякой причины смахнул шляпу с головы.
Старший сын Булиги хлопнул ладонью по шляпе, сдвинул ее на самый затылок и упрямо, обнажив белые и крепкие, как у волка, зубы, произнес: