а. Он привозит с собой из города белокурую девицу — «живой товар». «Барышня воспитанная, из хорошей семьи, — говорит он. — Пальчики оближешь». Позднее Михай узнал, что она в некотором роде «племянница бывшего барина». Этот торговец деликатесами и душами раздобыл Михаю вдову вахмистра. Котун привел ее к нему, и баба, прилипчивая как мед, присосалась к его сердцу и сосет как пиявка. Сначала он держал ее на расстоянии. Было стыдно. Он вспоминал о Руксандре и думал о детях… Но мало-помалу похоть и вожделение заглушили голос совести. В один прекрасный вечер на попойке, устроенной торговцем, когда алкоголь сделал свое дело, все полетело к черту, и Михай бросился в горячие объятия Марии, ласкавшей с одинаковым пылом и крестьян-пастухов, и подростков, и немецких офицеров, и пропахших потом солдат. Мария так крепко обхватила Михая, что он никак не может вырваться из ее объятий, да и не хочет. Женой он уже пресытился, а Мария все время разжигает его страсть. По утрам, когда он приходит в себя после разнузданных любовных утех и протрезвляется, его охватывает стыд. Но угрызения совести быстро проходят. Стоило ему ступить в это болото, как он начал увязать, а когда пытался из него выбраться, то еще глубже погружался в трясину. Топь оказалась бездонной, и Михай в странном ослеплении лез все дальше, словно желая изведать всю ее глубину. Теперь ему нравилось это. Он свыкся. В последнее время им овладевало отвращение, лишь когда он думал о том, что мог бы жить по-другому, что существует и другая жизнь, честная, незапятнанная, какую ведут его брат Ион и Руксандра, когда он вспоминал о детях.
Но в такие минуты он сознавал, что слишком глубоко увяз во всей этой грязи, что она уже въелась в его плоть и кровь, и он не способен вести другую жизнь. Со временем он даже как-то примирился со своей совестью, внушил себе, что все идет как должно. В колсельхозе он, слава богу, работает хорошо, положение его прочное, с женой обходится, как подобает мужу, детей любит, и вообще никто не может на него пожаловаться, никто не имеет права вмешиваться в его личную жизнь. Он доказывал себе, что так уж устроен человек: не в силах он обойтись без удовольствий. Жизнь коротка. Почему же не взять от нее все что можно? Главное, надо суметь все уладить, всех примирить, быть и счетоводом в кооперативе, и мужем, и любовником, и отцом. Иначе незачем и жить. Ведь человеку все дозволено. Так он пытался отогнать укоры совести, не оставлявшие его в покое. И может быть, все так бы и продолжалось. «Все шло бы по-прежнему, — говорил себе Михай, — ежели бы не приехал брат. А я-то еще радовался ему!» Приехал Ион и сразу нарушил покой Михая, взбудоражил его душу, как налетающая буря баламутит озеро. Брат явился внезапно, когда его меньше всего ожидали, и поднес к глазам Михая зеркало, где тот увидел впервые после долгих лет свое лицо и ужаснулся. Лицо было неузнаваемое, все в грязи, в глубоких морщинах. «Неужели это я?» Он всматривался в зеркало, и его бросало в дрожь…
Михай подскакивал на сидении шарабана, сжимая вожжи в руках и погоняя лошадь. В бессильной злобе он нахлестывал ее без разбора — по крупу, по шее, по голове. Гнал. Гнал, пытаясь вырваться из железного кольца мучительных мыслей. Спешил, надеясь, что успеет уговорить Котуна слетать в город и уладить там все, что еще можно уладить. «Нынче вечером все будет в порядке. Чего это я так тревожусь», — говорил он себе. Так он мчался, пока не наткнулся на участок свеклы, где работали люди. Он сразу же заметил, что люди с негодованием смотрят, как он нахлестывает одного из лучших рысаков колсельхоза. У Михая защемило сердце. «Что мне теперь делать? Ехать дальше? Остановиться? Придержать коня и бросить им на ходу несколько слов: «бог в помощь» или какую-нибудь шутку? Нет. Поеду вперед. Объеду их — и дальше. Незачем останавливаться. Что я им скажу? Оставим это до вечера, когда привезу дранку… Тогда — другое дело, и никто, даже сам председатель, не будет подозрительно на меня поглядывать…» Стегнув коня, он повернул направо. Тут произошло нечто до того неожиданное, что у Михая вожжи чуть не выпали из рук. Из тумана возникли две тени, два призрака: Ион и Руксандра. Они двигались прямо на него, шагая бок о бок; их лица едва можно было различить сквозь завесу тумана.
Ион первым заметил шарабан. Он вздрогнул. На миг остановился и покачнулся, словно получил удар в темя.
— Ага! — прошептал он сквозь зубы и сам удивился, что на него внезапно нашло такое спокойствие… Мягкий пушистый туман как будто проник ему в грудь, и душа, напряженная как струна, затихла и умиротворилась. Словно опасаясь потерять этот покой, воцарившийся у него в душе, Ион рванулся с места и побежал навстречу шарабану большими, волчьими скачками.
Руксандра сделала движение, точно хотела удержать его, и резко вскрикнула, взбудоражив туманный воздух:
— Михай!
Ион бежал к тележке. Поле раскачивалось вместе с ним и слегка пружинило под ногами. Сердце Иона усиленно билось, в мозгу с удивительной яркостью запечатлелась эта картина: комья грязи, вылетающие из-под копыт лошади, хлопья пены, стекающей по удилам, следы колес, исчезающие позади, как форма, залитая расплавленным свинцом, и глаза брата, широко раскрытые от ужаса и отчаяния.
Ион отскочил от коня, в последнюю секунду чуть не угодив под копыта. Но тут же он схватил коня под уздцы и дико выкрикнул пересохшим ртом:
— Слазь, подлец! Сейчас же слазь! Слазь!..
Перевод с румынского В. Мархевы.
ИОАН ГРИГОРЕСКУ
«МАЧТА»
Не знаю как в других местах, но у нас пэкурцом называли пропитанную мазутом землю, а пэкура́рами — людей, которые зарабатывали кусок хлеба, добывая из нее мазут и продавая его в деревнях.
…В чугунной печке догорал последний ком пэкурца. Наш учитель Тудоран сидел за кафедрой в пальто и рассказывал:
— Когда Хория, Клошка и Кришан[13] созвали своих братьев, поднялись все Западные горы. Пришли моцы[14] с острыми топорами и тяжелыми палицами. Они трубили в рога до тех пор, пока не собралось народу видимо-невидимо. Была у моцев своя песня: «Хоть мы золото находим… По дворам с сумой мы ходим…»
В классе — дымно и холодно. Школе давно уже не отпускали дров. Если бы сжечь парту, стало бы теплее. Но тогда четырем из нас пришлось бы сидеть на полу. Ведь школа наша была маленькая: две комнаты. В одной, где стояли шесть парт, занимались мы; в другой жил господин учитель Тудоран. Двадцать четыре ученика. Только и всего.
Ком пэкурца превратился в белую струйку дыма, половина которого вылетела в трубу, а половина — в класс. Мы старались не касаться ногами холодного пола, приподнимали их и терли одну о другую. Сидели, не снимая шапок, засунув руки за пазуху. Но все равно было холодно.
Господин учитель поднялся, плотнее запахнул пальто и взял пустую корзину, стоявшую у печки.
— Подождите меня, дети!.. Я сейчас вернусь.
— Куда вы идете? — спросил я.
— За пэкурцом… Сегодня надо закончить урок.
— Разрешите мне пойти… — И я протянул руку за корзиной.
Учитель молча взглянул на меня. У него были большие желтовато-карие, будто слегка закопченные дымом глаза. Когда он смотрел на тебя, казалось, что он видит душу и все, что может таиться в ней. Он дал мне корзину. В дверях я обернулся и попросил его:
— Не рассказывайте, пожалуйста, дальше…
— Хорошо, хорошо… Я расскажу о чем-нибудь другом.
Я выбежал из школы. Замерзшие улицы были пустынны. Казалось, дома погребены в снегу. С тех пор как во всех дворах были срублены акации и спилено последнее ореховое дерево, росшее посреди пустыря, предместье стало мне напоминать госпожу Леонору, которую муж остриг наголо, уезжая на военную службу.
Из труб больших нефтеперегонных заводов, находившихся по ту сторону железной дороги, валил густой дым. Вьюга с какой-то бешеной яростью носила его над домами.
Впереди по заснеженной тропинке шагала повивальная бабка Аника, с трудом вытаскивая ноги из снега. Голову она обмотала длинным шарфом, а поверх напялила шляпу.
— Господи, что творится! Прямо конец света! — испуганно бормотала она.
Бабка плелась к речке, волоча за собой таз с дырявым дном. Я обогнал ее, перебежал на другую сторону железной дороги, которая служила границей предместью, и, запыхавшись, остановился на берегу Дымбицы. Всякий раз как я приближался к этой грязной речке, меня охватывало странное чувство. Мне чудилось, что Дымбица чем-то напоминает мертвую воду, которая, по преданию, текла по сказочной Долине Плача: такая же жирная и зеленоватая, теплая и зловонная.
Летом ни ее сожженных берегах не росла трава, а зимой даже в большие морозы не сохранялся снег. Я знал, что у Дымбицы нет истоков, как у других рек, так как однажды отважился пройти вдоль ее берега до того места, где она уходит за забор нефтеперегонного завода. Тогда я направился вдоль стены, стараясь отыскать место, откуда начинается река, но так и не нашел ее истока. Дымбица собирала влагу из канав, окружавших завод, из котлов, в которых клокотала нефть, из-под печей, где кипел мазут… Она текла медленно и непрестанно бурлила, словно на дне ее все время гасили известь. Мне казалось, что удушливые пары, змеившиеся над поверхностью воды, полны каких-то ужасных тайн. Особенно пугала Дымбица нас, ребятишек, когда на дне ее лопались трубы и на поверхность всплывала нефть. Нередко она воспламенялась от искр, которые вылетали из топок проезжавших мимо паровозов, и тогда языки пламени с треском взлетали над водой. Речка наводила ужас летом и осенью, когда на ее берегах собирались старики, больные ревматизмом и верившие в чудотворные свойства мазута. Охая и кряхтя, они сидели долгими часами, погрузив ноги в теплую и липкую воду…
Я отыскал удобное место, отошел на несколько шагов, разбежался и перепрыгнул на другой берег. Затем поставил корзину на землю и принялся вырезать карманным ножом куски земли из берега. Этой землей, пропитанной мазутом, уже несколько дней согревалось все предместье. Берега Дымбицы были все изрыты, люди копали пэкурец как попало. Канавы для собирания мазута, так умело выкопанные пэкурарами, скрылись под водой. Когда я ковырнул невысокую маслянистую насыпь, мазут поплыл по течению, уносимый водой.