«Какая невоспитанность, какая дикость! — подумала Адина. — Если бы Ирина в детстве посмела так вываляться в грязи, если бы она так извозила пальтишко, я бы ее поставила в угол на целый день, да и сладкого не давала бы три дня. А этих кто может воспитывать? Родители, которые целыми днями прохлаждаются в конторе? Бабушка, которая не встает с постели? Ничего, пусть уважаемая сударыня жиличка займется вечером стиркой и выстирает им пальто, все равно других забот у нее нет! Что она знает о трудностях жизни!»
Когда подошел час обеда, Адина глубоко задумалась, не поесть ли сегодня поплотнее в порядке исключения, так как ей предстоит дать бой Ирине и Санду. В конце концов, она может открыть одну из консервных банок, спрятанных в большом сундуке. Эти иностранные консервы она сберегала еще со времен войны на черный день, когда у нее больше ничего не останется, или она будет занесена снегом здесь, на своем холме, или же, наконец, захочет вспомнить чудесный вкус прежних яств. Мысль о том, что ей необходимо сегодня быть сильной, заставила ее открыть дверцу шкафа, где хранился сундук, и даже приподнять крышку. Но, взглянув на блестящие банки с рыбой, мясом, спаржей и ананасами, Адина тут же передумала. Нет, ее еще не занесло снегом; в кладовой лежат другие продукты; только позавчера она сварила картофельный суп и сливовый компот, так что еды хватит на сегодня и на завтра. Следовательно, употребить банку с консервами будет настоящим мотовством, безрассудным расточительством. Кто знает, что ей еще предстоит пережить? Предположим даже, что пересмотр дела Джеорджикэ начнется скоро. Он все-таки может затянуться надолго, и в конечном итоге старый приговор останется в силе, а ведь одному богу известно, сколько времени продержится этот новый государственный строй. Нет, теперь не такое время, чтобы позволять себе опрометчивые поступки. Она быстро захлопнула крышку, закрыла дверцу шкафа, укутала голову шалью, вошла в холодную кухню, принесла оттуда суп и компот и поела на столике около кровати, перед самой печкой. Есть пришлось прямо из кастрюлек, чтобы не нужно было мыть тарелок. Затем, грустно вздыхая, Адина вымыла суповую ложку и чайную ложечку, глубоко переживая всю унизительность своего положения.
После обеда Адина хорошенько укуталась, легла и, хотя страшно нервничала, проспала до пяти часов вечера.
Туту и Нина играли на ковре новым поездом, недавно полученным в подарок от доктора Берческу. Ирина не могла наглядеться на длинные черные локоны Нины, на ее потешный, круглый, как пуговка, носик, на круглое, как блюдце, золотистое, словно бархатное, личико, покрытое нежным пушком. Она смотрела на дочку, и ее сердце наполнялось радостью и гордостью. Ей принадлежала эта девочка, чудесная, как плод, как цветок, девочка, мимо которой на прогулке никто не мог равнодушно пройти: каждый прохожий останавливается погладить ее, приласкать. Нина чем-то напоминала Санду, но была значительно нежнее, красивее, ярче, чем Санду в детстве, если судить по фотографиям.
Туту был похож на нее, или, скорее, на свою бабушку, на Адину. Такие же огромные голубые глаза, те же рыжеватые волосы, тот же орлиный нос, четко очерченный уже теперь, в пятилетнем возрасте. В отличие от Нины, словно сотканной из нежности и изящества, Туту ребенок исключительно импульсивный, озорной, волевой и отчаянный скандалист. Он энергично добивался всего, что хотел, но действовал не ласками и не подлизывался, как Нина, а логически доказывал, что полюбившаяся вещь ему необходима, и упрямо настаивал до тех пор, пока не одерживал победу.
Ирине хотелось, чтобы дети радовались всему, чего так не доставало ей в детстве: теплой родительской ласке, возможности говорить свободно, иметь собственное мнение и вкусы. Если она когда-нибудь ссорилась с Санду, то лишь из-за воспитания детей. Он считал, что их необходимо воспитывать строже. В своей безрассудной любви к детям Ирина доходила до того, что не могла спокойно смотреть на их слезы, даже когда ребята были виноваты и Санду выговаривал им вполне справедливо за какой-нибудь тяжелый проступок, который нельзя было оставить безнаказанным, когда слезы их были вызваны просто капризами, нервами или злым упрямством. Когда Ирина видела их слезы, то сразу вспоминала свое детство: как она рыдает, спрятавшись в укромном уголке родительского дома, подавленная обидой, испытывая горечь из-за сердитой выволочки, звонкой пощечины или иронического, едкого замечания. Она вспоминала, какой одинокой и несчастной чувствовала себя в те часы, когда папа находился у себя в конторе и ей некому было пожаловаться, — гувернантка была занята — подшивала оборку или кружево к маминому вечернему платью, а мама, — как будто это не она только что вопила и топала ногами, — спокойно массировала лицо перед зеркалом, хладнокровно делала себе маникюр или причесывалась.
Ирина вспоминает, как ее наказывали, не разрешая выходить из комнаты или, наоборот, входить в дом, за то, что она забыла вытереть ноги и запачкала ковер. Ее оставляли до самой ночи в саду, и только отец осторожно прокрадывался в уголок, где она пряталась тихо, как мышка, и, не глядя ей в глаза, неуверенно шептал ей фальшивым голосом: «Ты, Иринел, будь в другой раз послушной. Ты же знаешь, что мама у нас нервная, но она тебя наказывает для твоей же пользы. Не плачь, доченька, перестань!» Папа целовал ее, торопливо засовывал в карман передничка несколько конфеток или фиг и тайком, испуганно убегал.
А переднички, в которые ее всегда наряжали в детстве, да и в юности, скромные до убогости платья, грубые чулки, широкие бесформенные туфли, в которых она ходила до самой свадьбы! Как она мечтала тогда о материнских нарядах и драгоценностях, о ее прогулках! Как завидовала величавым и непринужденным манерам матери, ходившей с видом человека, который знает, что все по праву принадлежит ему. А между тем Ирина боялась открыть рот, произнести хоть одно громкое слово, — так часто ее одергивала мать: «Ирина! Мы не в лесу!», «Ирина, ребенок должен вести себя скромно!» Таким скромным ребенком она и осталась до девятнадцати лет, когда вышла замуж. Несомненно, она и до сих пор ходила бы в старых девах со всеми ее передничками, косичками, «скромностью», с ее страхом перед людьми, с которыми она редко встречалась, если бы жизнь не изменилась до неузнаваемости: отец торопливо и предусмотрительно вышел на пенсию, Санду заявился к ним в дом покупать папину шубу, а мама, напуганная событиями, неожиданно отнеслась к замужеству Ирины равнодушно. Отец, с ужасом ожидавший всяческих неприятностей, обрадовался, что сможет обеспечить счастье дочери, выдав ее за человека с положением, по молодости лет не успевшего совершить ничего предосудительного до 23 августа[16]. А мама, быть может, даже обрадовалась, что уменьшатся хозяйственные расходы. Она отнеслась к этому браку с полным безразличием, разрешила папе поступать, как он находит нужным, но решительно отказалась наделить Ирину хоть каким-нибудь приданым: перевести на ее имя дом, что рядом с почтой, поделиться с ней запасами одежды, отрезами шерсти, кусками кожи, домашними вещами. Ирина получила всего несколько ковров, диван, на котором спала дома, и старый сервантик, давно выставленный на чердак. «Если он ее любит, пусть берет и так, — заявила Адина. — Весьма вероятно, что этот тип зарится на наше состояние и потому просит ее руки. Пусть сперва докажет, что он не действует из низменных, материальных побуждений. Поживем — увидим, тогда и решим».
Отец все время молчал и только подарил им свой письменный стол и золотые часы с цепочкой — вещи, купленные еще давно на заработанные им деньги.
Отчаянные крики вернули Ирину к действительности. Извиваясь как рыба, выброшенная на сушу, Нина пыталась вырвать свои черные локоны из крепко сжатых кулачков Туту. Ирина бросилась к детям и разняла их, но с большим трудом, потому что ручки Туту крепко, словно клешни рака, держали все, что схватывали.
— Она забрала мой вагон! — обозленно вопил Туту.
— Как так твой вагон, сыночек? Ведь поезд принадлежит вам обоим. Дядя врач подарил его обоим.
— Но мы его поделили, три вагона ей, три вагона мне! — не сдавался Туту. — Почему она забрала мой вагон?
— Потому что он мне нравится! — нежно прошептала Нина, не сводя с матери умоляющих, еще влажных глаз и прижимаясь, как кошечка, к ее ногам.
— Мой вагон тебе нравится? — заорал Туту, размахивая кулаками. Его голубые глаза яростно сверкали.
— Знаете что? Давайте поделим их еще раз, — попыталась Ирина помирить ребят. — Пусть каждый выберет те вагоны, которые ему нравятся, и так уж останется. Нина, доченька, очень некрасиво договариваться, а потом не держать слово.
— Но мне нравятся и голубые вагоны и зеленые! Они все мне нравятся! — прожурчала Нина, запрокидывая головку и очаровательно улыбаясь.
— Ну хорошо, мама вам завтра купит еще один поезд, — сдалась Ирина, — чтобы у каждого был свой поезд. Ну, как, довольны? А пока не деритесь и играйте этим. Хорошо?
Дети примирились, вновь уселись на ковер и, нагнувшись над рельсами, тихо переговаривались:
— Поезд уходит, поезд уходит… ту! ту! ту!
«Как они красивы, как очаровательны! — подумала Ирина. — Как им идут эти белые бархатные костюмчики! А как чудно было бы сделать Нине пальтишко из голубого пушистого материала, что лежит у мамы в сундуке». Ирина уж несколько раз чуть было не попросила его у матери, но вовремя спохватилась, зная, что Адина ответит истеричными рыданиями и яростными упреками: «Теперь, когда мне не на что жить, ты хочешь отобрать и последнее?» А сколько раз Ирина намеревалась просто вынуть материал из сундука без разрешения и отдать портнихе, но все-таки не посмела, страшась бесконечных упреков Адины, которая не преминула бы пожаловаться всем знакомым в городе: «Она меня обокрала! Ограбила! Моя собственная дочь украла у меня последние вещи!»
Санду вполне прав: пусть пройдет время, и все как-то образуется. Быть может, папу освободят, и тогда они его убедят, что родители поступили несправедливо, не дав Ирине почти никакого приданого. И разве понадобится новая одежда, серебро или дорогой фарфор двум старикам, причем один из них — отец, вышедший из тюрьмы? Им лучше всего уехать из города, перебраться в родную деревню отца, а они, молодые, приложат все усилия и изредка будут им высылать по сотне-другой, если, конечно, папа найдет, что это необходимо и справедливо: ведь там у него земля — сливовый сад и луг, — так что два старика при скромном образе жизни прекрасно смогут жить на деньги, вырученные на месте, в деревне, и на те суммы, которые им выплачи