Не знаю как, но в это мгновенье у меня как будто с глаз спала пелена. Я первый раз почувствовал, что солнце палит, словно излучая ненависть, что трели птиц — печальны; голос коростеля казался мне гадким, назойливым, а гудение пчел и особенно шмелей — эти голоса тишины — казались мне теперь гнусавыми. Мне захотелось выпрыгнуть из повозки и запустить камень в перепелку. Жаворонок взвился к небу, и, право же, я свернул бы ему шею, если бы поймал его. Я думаю, именно в эти минуты и окончилось мое детство. Вместо пламенеющих струй наш конь пил зацветшую воду, в которой отражалось немилосердное солнце. Я понял, что на свете действительно есть гадкие люди, если они способны отнять у нас Императора или Флоряну. Я просидел весь день около отца, печальный и молчаливый. Вечером мне стало ясно, что приближается развязка. Деньги, которые отец запрашивал телеграммой, не пришли, и Алеку не думал их привозить. В этот вечер мне уже не казалось, что солнце огненный орел, оно было для меня как часы, возвещавшие беду. Всю ночь отец метался взад и вперед по комнате. И напрасно говорила мать, прислушиваясь к его вздохам:
— Да ну же, ну, Тома… Успокойся!..
Я совсем уже проснулся, когда солнце только еще начинало румянить стекла окон. И, по мере того как день вступал в свои права, отец становился все беспокойнее. Вот солнце стало уже переваливать за холмы. О, как я его ненавидел! Хотелось схватить топор и швырнуть в него!
— Готово!.. Все кончено! — проговорил вдруг отец. Я оглянулся. В воротах показалась жандармская фуражка. Сзади шел старый торговец с трубкой во рту, а за ним Гераси, сборщик налогов.
— Корову или лошадь? — крикнул жандарм еще с порога.
— Почему?.. — вырвалось у меня.
— Ну, Тома… Некогда тут с тобой толковать… Кого отдашь, корову или лошадь?
— Дайте мне еще срок, люди добрые, — может, деньги придут от сына…
— Кончено! Все!.. Говори: корову или лошадь?..
Когда же торговец пошел в сарай, где стоял Император, и начал оценивать его взглядом, отец не выдержал.
— Не трогай его! — закричал он. — Если только тронешь…
— Замолчи! — злобно оборвал его жандарм.
А торговец сказал:
— Только шкура на постолы годится.
Тут я сразу понял, что произойдет. Между тем торговец подошел ко мне с видом доброго дедушки, намереваясь приласкать меня. От него шел запах свежей содранной кожи. В испуге я убежал в дом и все, что потом произошло, видел только в окно. Прежде чем выйти за ограду, Император повернул голову. Отец потрепал его по гриве, после чего вернулся домой. Здесь он уселся на лавку и, непрерывно вздыхая, стал разглядывать свои большие ладони.
Так прошел самый черный день моего детства. Я представлял себе бедного Императора, как он плетется с другими лошадьми к рынку, и спрашивал себя, догадается ли кто-нибудь напоить его?
Лежа поздней ночью в темной комнате, я вдруг спросил:
— Где-то он сейчас?..
— Горе мне, горе! — отозвалась мать. Она сердито вскочила, зажгла лампу и набросилась на меня:
— И какого черта ты столько думаешь об этой животине, хулиган ты эдакий!.. Очень хорошо, что его забрали. Одна тягость была для нашего дома!.. Хорошо, что увели, хорошо!..
Говоря это, она стояла ко мне спиной, но я видел, как вздрагивали ее плечи. Она притворялась, что до смерти ненавидит Императора, стояла передо мной, высокая и прямая, и ее длинные светлые волосы спадали до самого пола. Она повторяла, что видеть его не может, но по щекам ее струились слезы.
— Пусть и на глаза не показывается, злодей!.. Ведь настоящий был злодей? А? Помнишь, Тома, как он перевернул тележку в Сэрэтурэ, и все мы чуть шею себе не сломали! Хорошо, что от такого избавились! Одного овса сколько жрал! Просто хлеб изо рта вырывал! А уж как кукурузу лопал, животина эдакая!! Помнишь? Вышла я как-то с черпаком зерна, а он, подлец эдакий, сразу туда и запустил морду! Ты молчишь. Тома? Разве ты не помнишь?..
— Не мучай меня, Розалия, я все помню! Помню и то, что, когда он сунул морду в зерно, ты приласкала его.
— Вовсе нет! — возмутилась мама. — Я выдернула тогда жердину из плетня и начала его обхаживать! Чтобы другой раз знал, как морду совать куда не следует.
Эх! Бедный Император! Это из-за него на другой день отец порезал руку на сенокосе, а мать плеснула себе на ноги кипящим борщом и обварилась! Как видно, мысли их были далеко! Особенно после того, как черт дернул меня спросить их, как это из лошади выкраивают постолы… Они оба взялись за прутья и приказали мне молчать. Но как видно, мой вопрос не давал им покоя. Наступила ночь, и я услыхал шепот:
— Мне думается… Я так слышал… их привязывают в ряд…
— Что такое ты там говоришь, Тома?..
— Ну… и… после этого их дубинами…
Последовало продолжительное молчание, потом отец снова заговорил шепотом:
— А бывает, кое-кому удается спастись. Чувствуют, что конец близок, и начинают метаться в веревках. Говорили мне, что какой-то конь рвался с такой силой, что разорвал веревку, сломал перегородку и убежал. Бежал он, бежал. И днем и ночью бежал. Утром хозяева нашли его околевшим у ворот.
— Уж, верно, силен был тот конь, ежели мог такое сделать! А уж о нашем-то что и говорить. Ветер подует — упадет!
— Так-то, Розалия. Я говорю, потому как нет сил молчать. Думается, я просто помер бы с досады, если бы теперь пришел почтальон и принес деньги от Алеку. Теперь… когда уже слишком поздно. Наверняка уж слишком поздно!!
Я не мог больше притворяться спящим и спросил:
— А вдруг мы сейчас услышим у ворот ржание нашего Императора?
Ответа не последовало. И только позднее до меня донесся шепот:
— Ой горе наше, горе!..
Бывали светлые ночи, сияющие как жемчужины, и тогда мы спали на завалинке. Легкий ветерок приносил благоухание фруктовых садов. Я засыпал, устремив глаза на звезды, и всю ночь до самого утра мне слышалось сквозь сон ржание нашего коня. Мне снилось, что он ломает перегородки, заборы, разрывает веревки, как стрела проносится мимо палачей и исчезает в полях кукурузы и подсолнечника, где никто его не увидит. Вот он галопом мчится по широкому шоссе. Мне так отчетливо слышался конский топот, что я просыпался, вскакивал и бежал к воротам.
Недалеко от села в одном месте дорога круто сворачивает. Я пристально вглядываюсь в ту сторону, надеясь увидеть, как из-за поворота появится Император. Шея у него выгнута, хвост раздувается… Рассветало, начинался новый день. В небе поднималось солнце, похожее на бешеную собаку. Проходили дни и ночи, а конь не возвращался. Когда стояла особенно сильная жара, мне казалось, что он подыхает от жажды после своего дикого бега, и я надумал поставить ему в ясли кадочку с водой. Туда же натаскал столько мягкого сена, что его хватило бы и на семь лошадей, но дни и ночи все шли да шли, а он не возвращался. Я заболел, свалился в постель; метался в жару и изнывал от горя и тоски. Отец и мать кормили меня сметаной и молоком с жирной пенкой, доставали мне даже белый пшеничный хлеб, всячески уговаривая съесть все это. Но я не чувствовал ничего, кроме страшной жажды, и мне все снилось, что я пью огненные струи реки, как недавно пил Император.
Когда пришел почтальон и принес деньги от Алеку, — отец взял их нехотя. Он направился было к корчме, чтобы пропить их, но потом раздумал и спрятал в кошелек, оставив на разные нужды. Как-то раз, проснувшись среди ночи, я почувствовал, что душа моя словно омертвела. Император ушел куда-то в тень, в забвение. Я упрекал себя, меня терзала совесть за то, что я не жалею его, как раньше, но пыл души ослабевал. Речь моя становилась спокойной. Я уже не отгонял криками коршунов; ничьи страдания меня не трогали. К нам часто заходили такие же, как отец, бедняки, вещи которых пошли в уплату за долги. Они говорили тихо, и я понял, что их с отцом сближало, как братьев, одинаковое страдание. Я повзрослел раньше времени и не играл больше с детьми, а больше сидел среди стариков на завалинке под навесом. Чаще всего это бывало, когда хлестали дожди.
Мало-помалу между мной и Императором время воздвигло гору забвения. Ивовый лук, тростниковые стрелы, глиняные свистки, петушки из жести — все это я раздарил другим ребятишкам. Теперь мне хотелось заполучить нож в ножнах, такой, какой носят взрослые парни. Почему?! Да потому, что я чувствовал где-то близко от себя опасность, от которой я должен защищаться. Да, есть что припомнить! Приходил к нам Траке Дулуман, в большой шляпе и с длинными космами; приходил Иле из-под Фундойи, человек маленького роста, с носом, похожим на фасоль; приходил кузнец Гаврилуц и звонарь Митрой.
Все они усаживались на завалинке, под навесом, и молча, нахмурив брови, наблюдали за нескончаемой игрой водяных пузырьков. Вздыхали в тишине. Немного погодя Траке Дулуман говорил:
— А ну, старики, споем-ка песню!
Гаврилуц медленно проводил рукой по усам; в голубых глазах Иле из-под Фундойи вспыхивала улыбка. А Митрой смотрел вдаль, сквозь сетку дождя, туда, где, казалось, слышался звон колоколов. Помнится, как только Траке Дулуман расстегивал свой зипун, я вздрагивал, словно ожидая появления чего-то чудесного. А он доставал длинную медную дудку и говорил хлопотавшей в сенях матери:
— Принеси-ка, Розалия, горшочек рассола, я промочу ей сердцевину и мундштук.
И стоило ему только налить в горлышко дудки немного кислого рассола, как у нас под навесом начинали звучать такие песни, что я удивлялся, почему камни не плачут! Нежно вздыхала тростниковая цевница Иле из-под Фундойи; печально звучала ореховая свирелька кузнеца, между тем как длинная дудка Дулумана рыдала тягучим густым голосом. А старики все смотрели на непрекращающийся бег водяных пузырьков, неотступно преследуемые мучительными видениями: налоги, их сборщики, жандармы, барские управляющие… все они выплывали перед ними из мрака… Они выплывали… и тогда голос дудки Траке Дулумана вдруг обрывался и потом снова звучал, требуя мщения. Я понимал и любил этих стариков, друзей нашего дома. Я встревал в их разговоры, высказывал, как взрослый, свои мысли. Они никогда не отталкивали меня.