Новелла современной Румынии — страница 7 из 107

Ну, так что же? Что? В чем же загвоздка, Антоникэ?

Вот то-то и есть, что ты так и не нашел, только нащупываешь путь…


А что, собственно, привлекает его в этой женщине? Красивой ее, слава тебе господи, не назовешь, — его вторая жена куда более приятной наружности. Так что же?

Да, но яд ее речей, ее манера держаться, не похожая на остальных! Ну? Что ты на это скажешь?

Она, конечно, хитрая бестия…

Разве не прав был Филипаке? Он, как сейчас, слышит его слова:

— Сохнет по тебе Домника, разве не видишь? Худеет, извелась вся. Сведешь ты ее в могилу. Дурак, да она пронюхала про твои денежки, — не у кого ей теперь их проматывать-то! И вот будто в тебя втюрилась. Тьфу! Переведу я ее куда-нибудь подальше, чтоб она оставила тебя в покое…

И снова червь сомнения зашевелился у него в груди. А что, если Филипаке ошибается? Что, если это просто так, его предположение, — ведь Домника ему иногда говорила:

— Что было, то прошло. Откуда мы знали, что творилось вокруг, какие совершались несправедливости? Но теперь я могу и хочу работать. Разве мне не дали этой возможности? Именно ваше коммунистическое государство разрешило мне работать!

Заметь: «ваше государство»! Значит, в ее голове все еще существовало различие между нами и ими.

Но это уж другое дело. А ты-то какое совершил преступление? Тебе нравится эта женщина, и все. Что тут такого? Из-за этого ты уж больше и не коммунист? Погоди, дорогой, не горячись, не горячись, не торопись. Так не пойдет…

И только за это ты, Филипаке, и ты, Ангел, хотите рубить мне голову! Так за что же? Значит, теперь я уже не хорош? А тогда был хорош, когда схватывался с Базилеску?

Ну да, конечно, ты был хорош! Никто и не говорит, что ты не был хорош!

Так что же?

Да, но тогда ты ненавидел этих людей, а теперь, — что теперь ты делаешь, дорогой? Что ты делаешь? Нет, ты скажи: какими делишками Домника в своей жизни занималась? Говорила она тебе об этом или нет? А?

Нет, не говорила, — дура она, что ли? Но как-то все-таки проболталась, что была на содержании у одного корчмаря. Так она, верно, лупцевала в лавке мальчиков, точно так же как Базилеску бил тебя! И, вспомнив об этом, ты хватаешь ее за руку, ты трясешь ее руку и требуешь: «Ну, говори же, говори!»

Что говорить? Конечно, она была доброй, — просто ангел, — она и пальцем никого не тронула, и она всегда, сколько помнит себя, любила бедных. Тьфу, старый дурак!

Была бы она мужчиной, небось лютовала бы вроде Базилеску, швырнула бы мне на ноги колонку набора и изуродовала бы на всю жизнь…


Рейка машины требует еще смазки…

Он нажал кнопку, и «кляча» заработала. Он слушал ее, как доктор выслушивает больного. Все еще «чихает». За что, черт возьми, задевают валики?

— Еще малость терпения, и я найду на тебя управу, сударыня! Так заработаешь, что искры полетят…

Должно быть, скоро шесть часов утра. Небо синеет. Даже сквозь запыленное окно чувствуется рассвет. Еще полчаса — и придет утренняя смена. А до половины третьего надо отпечатать по крайней мере шесть тысяч листов. Один Цыру столько выдает, если не намагничивается бумага. А ему хотелось сделать еще больше… Девять, десять тысяч… Все выжать из этой машины. Он или она!..

Антоникэ снова разбирает поршень и рассматривает контакты. Так легко он не сдастся! Вот оно! Выбоина, из-за которой валики работают нерегулярно. Вот гадина!

— Ну, теперь будет другое дело!

От радости он даже покраснел. Поршень стал двигаться быстрее.

— Так-то, «кляча», так-то, родная! Эх, где ты, Губастый, то-то послушал бы ее теперь!

Машина скрипит, словно деревянная.

— Кости у тебя болят, сударыня, оттого что больно долго без дела стояла!

Он поплевывает на ладони, потирает руки и чуть не кричит от радости; потом, овладев собой, неподвижно застывает у машины и, словно завороженный, смотрит, как вращается цилиндр. Желтый огонек лампы, отражаясь на гладкой стальной поверхности, кажется бледной мерцающей звездой. Антоникэ наклоняется, ищет лист бумаги, разъединяет контакт, тщательно накладывает бумагу и снова включает ток. Бумага старая, мнется. Антоникэ ругается. Вот еще чертовщина! Надо осторожно ее вынуть. Валики по-прежнему опускаются. Немного пластмассы, и все будет в порядке. Из-за такого пустяка работа не ладилась! Эта машина годами стояла без дела; никто не обращал на нее внимания, да если б и обращал — толку мало: чтобы наладить ее, нужен человек умелый, — вроде Антоникэ. А какой ему был интерес чинить ее, пока не прогнали Базилеску? Кто ездил на Лазурный Берег: он, Антоникэ, или дочь Базилеску? Ей, видите ли, там нравилось, в другое место она не могла ехать! На их-то, рабочих, денежки! А они только и годились тянуть лямку! Чтобы было на что развлекаться этой паразитке, которая иначе как «кретинами» их не называла.

Посмотрела бы она теперь, как они сами управляются с фабрикой ее отца, обходятся без их «руководства»! Где они сейчас — она и Базилеску? Ончикэ рассказывал как-то, что видел их на барахолке, — они продавали свои ковры. Здорово иногда на свете все переворачивается!

А вот ночь национализации, например, он никогда не забудет. К десяти все они были в сборе. Он, Филипаке, Кокоря, Ангел, — все коммунисты фабрики. Пынтя сказал им кратко, что надо взять в свои руки типографию. Все делалось быстро, неожиданно, чтобы предотвратить саботаж. «Теперь посмотрим! — сказал про себя Антоникэ. — Наконец-то пришло наше время!» Он бы шкуру с них содрал, да нельзя было, — ведь нужно немножко и политику соблюдать. Спешил он всегда, как девушка на свидание, — это был самый большой его недостаток. И сколько ни говорил ему Филипаке — у него в одно ухо войдет, в другое — выйдет. Он знал одно: раз началась революция — надо уж все делать быстро, пока буржуазия не успеет вновь набрать сил, потому что, если ты отпустишь человека, которого схватил за горло, он тебя убьет. Кто кого! Какая еще там политика! Отныне одной политикой надо было заниматься: уничтожением буржуазии. Ну что, разве это дело: в течение трех лет после прихода рабочих к власти все еще разрешали хозяевам руководить фабриками? Хотя, конечно, не назовешь руководством то, что они делали, но как бы то ни было, Базилеску постоянно тянул с уплатой жалованья, с устройством столовой; он припрятал черт знает где разные материалы и вдобавок перевел кое-какие деньги на заграничный банк. Не говоря уже об аферах, которые он затеял в отделе снабжения, созданном при предприятии. Филипаке говорил, что Антоникэ не понимает обстановки, что и в политике есть «конъюнктура». Может, оно и так, — откуда ему знать, — но что касается хозяев, он твердил одно: надо припереть их к стенке, чтоб дух из них вон, чтобы они и пикнуть не смели.

— Да у тебя просто левацкие загибы! — говорил Пынтя.

Возможно!

Сколько дел тогда было! Пошли на фабрику охрану, поддерживай связь с партотделом и не выпускай из рук телефона, а то Базилеску что-то учуял. В общем, дел по горло. Наконец, когда все подготовили, вызвали хозяина. Он не спал, несмотря на то что было уже далеко за полночь. Все такой же толстый, хотя и утративший второй подбородок, он с трудом передвигал короткие ноги. И голосом он не походил на прежнего хозяина. Бывало раньше, не успеешь оглянуться, — за малейшее невинное слово треснет тебя. А с тех пор, как переменилась власть, стал он такой ласковый, иначе, как «товарищи», рабочих и не называл. Уж и так и этак — «товарищ Антоникэ» да «товарищ Антоникэ», — будто они с ним закадычные друзья.

В ту ночь хозяин перетрусил. Тяжело дыша, он застегивал пуговицы халата и все повторял:

— Что случилось?

— Да что ж, хозяин, дело кончено. Иди сдавай дела!

Они думали, его хватит удар. Он стоял наверху своей лестницы из дорогого дерева и смотрел на рабочих, ожидавших его в мрачном молчании. Его жена, в одной прозрачной шелковой рубахе, цеплялась за его спину.

— Только одну секунду! — бормотал он.

— Ни секунды, вы пойдете сейчас же с нами! — заявил Филипаке. — Надо подписать протокол!

И он решительно подошел к лестнице. Разве можно довериться этому типу? Еще подожжет фабрику!

До сих пор в ушах Антоникэ звучат нетвердые шаги Базилеску по мощеному двору. Была теплая июньская ночь. Окруженный со всех сторон рабочими, опустив голову, хозяин едва двигался. Разговор состоялся в канцелярии — в комнате с узкими мрачными окнами, куда некогда пришел Антоникэ наниматься в типографию. Базилеску хотел сесть. Он устал. Но Пынтя вынес из канцелярии стулья, чтобы все могли войти.

Белый холодный электрический свет освещал лица. Их разделял лишь пустой письменный стол. С одной стороны стояли они — «кретины», как называла их хозяйская дочь; с другой, — выпучив глаза и беспокойно ощупывая себя, стоял Базилеску.

— С вами ничего не случится, сударь! — успокаивал его кто-то.

Антоникэ пришел в ярость.

— Подумайте, как с ним разговаривают! Еще «сударем» величают! Когда надо было дать ему разок-другой по уху, — чтобы почувствовал, что с ним происходит!

Антоникэ сдержался, чтобы не сказали, что он не разбирается в политике. А все-таки, будь его воля, отвесил бы он хозяину затрещину за свою искалеченную ногу, — хоть его за это могли из партии выгнать.

— Вы должны заплатить жалование рабочим за последние три месяца, — прямо приступил к делу Филипаке. — Говорю вам это как директор типографии, которой я буду руководить, начиная с этой минуты! Впредь она будет государственной. Прочтите декрет! — и он протянул ему бумагу, которая еще пахла типографской краской. Базилеску еще больше побледнел и пробормотал:

— У меня нет с собой очков, я не могу прочитать…

— Ничего, я сам вам прочту!

Вот как оно примерно началось. Хозяин хотел на что-нибудь опереться, да не на что было.

Ну и выучились же они дипломатии! Началась дискуссия.

— Деньги…

Ну, хозяин туда-сюда, нету, мол. Откуда, мол, мне их взять? Сумма, мол, огромная… Дайте срок…

— Мы вам даем срок, но до утра надо заплатить рабочим жалованье за три месяца.