Новелла современной Румынии — страница 81 из 107

авно. Он очень боялся и сильно о чем-то тосковал. Во время боя я старался по возможности держать его возле себя.

Растянувшись на спине, мы смотрели на звезды и чутко прислушивались к молчанию ночи. Между нами и русскими простирались темнота и тишина ничейной земли. Изредка раздавался стрекот пулеметной очереди, одиноко гремели безответные выстрелы пушек. Немцы стреляли вслепую, видно, чтобы подбодрить себя.

Мы ждали, пока все успокоится. Понемногу стихал и металлический шорох кукурузных листьев. И когда снова наступала тишина, я бесшумно подползал к Кэлину, желая послушать его красивый голос.

— Санду, — ласково просил я его тогда, — спой, друг, что-нибудь!

Не стоило большого труда его уговорить. Подложив ладони под голову, он начинал. Пел он грустные, тоскливые песни, пел так нежно и так трогательно, что трудно было удержать слезы. Сначала слышался едва различимый напев, он был тише самого дыхания земли, словно рождался из глубокого безмолвия фронтовой ночи. Незаметно усиливаясь, напев переходил в песню, дрожащую и печальную, звучавшую все громче. Это был живой зов души, измученной тоской и ожиданием. У меня не хватало духу расспрашивать его, песня сама говорила за себя:

Лист зеленый, лист пиона…

Точит грудь мою тоска…

Мы опять все в поле. Песня Кэлина Александру собрала нас. Чоча вернулся с флягами, наполненными водой, и присел, опершись локтями о бугорок, послушать песню. Вместе с Пынзару приходил капрал Нана, оставив одного Жерку у пулемета, прикрывавшего ложбину. Они устраивались рядом, следя глазами за далекими звездами. Одни и те же мысли бродили в голове: осточертела война. Сердце безжалостно скребла когтями тоска по дому, по близким. Песня гасла.

— Проклятая война! — цедил сквозь зубы Нана. — Скоро ли будет конец?

Остальные молчали. Мысли, не находившие ответа, бередили душу.

Темное небо становилось таинственным. Лишь со стороны немцев изредка сверкали в темноте огоньки трассирующих пуль или ракет. Только эти вспышки напоминали нам о фронте.

На нашем участке днями, неделями господствовала могильная тишина, тревожившая нас своей неопределенностью. Мы чувствовали близость развязки. В августе 1944 года в воздухе таилось что-то тревожное, угрожающее. Царившее затишье предвещало скорое избавление. Еще долгое время мы искали ответ на вопрос, который каждый вечер бросал Нана.

— Кому из, нас нужна эта война? — спрашивал он гневно и яростно.

Его слова звучали грозно. В ночной тишине, казалось, слышался скрежет его зубов. Приподнявшись на одно колено, сверля нас глазами, будто мы были виноваты, он кидал нам: «Зачем мы воюем?» Мы все страшились ответа. Но его вопрос падал камнем в наши сердца, и понятно почему: в начале войны вряд ли кому из нас приходило это на ум, теперь мы боялись одного — как бы нас не подслушали. Потянув Нану за рукав, я вел его на край поля.

— Нана, пойми, что ты говоришь! — пытался я его образумить.

Он меня понимал, но, не владея собой, о чем-то просил, шептал дрожащим голосом, плакал:

— Ситару, друг, больше не могу! Не могу, и все!

Сжав крепкими руками голову, он долго вздыхал, жестоко страдая.

В одну из таких ночей, когда Нана особенно горячился, я схватил его за руки и, подталкивая, вышел с ним в поле. Мне казалось, что его душит и одурманивает запах перепрелой кукурузы, беспокойное затишье, которого не было на других участках фронта. Мы вошли в траншеи, спустились в ложбинку на наблюдательный пункт, где стоял пулемет. За ним увидели Жерку Константина.

— Посмотри-ка на него! — прошептал все еще взволнованным голосом Нана. — Он считает, что выполняет свой долг, и будет стрелять, не задумываясь…

Шорох наших шагов насторожил Жерку. Он схватил пистолет и начал пристально вглядываться в темноту. Я покашлял, как обычно, чтобы успокоить его, и живо прыгнул к нему в окоп.

— Что нового, Жерка? — спросил я. — Что слышно?

— Ничего хорошего, господин сержант… — испуганным голосом ответил Жерка. — Вот фронт зашевелился… послушайте!

Мы тут же, опершись локтями о край окопа и приложив ладони к ушам, стали прислушиваться. Ночная тишина вначале казалась по-прежнему нерушимой. Но все же немного спустя обостренный слух уловил какой-то неясный гул, идущий снизу, из долины, словно неумолчный шепот земли. Далекое, едва различимое движение тонуло в мнимой тишине. Где-то вдали приглушенно топтали землю сотни и тысячи ног, скрипели колеса, лязгали и гудели моторы. В ту ночь советский фронт обрел новую тайную жизнь, вселяющую в душу беспокойство и страх. Стоя во весь рост в окопе, я словно слышал глухой треск льдов, рушившихся под натиском прибывающих вод — предвестников близкой весны.

Охватившее меня оцепенение прошло, я резко повернулся к Жерке и прошептал ему:

— Иди отдохни… а мы останемся!

Когда тень Жерки слилась с темнотой и его шаги затихли, я прижался к Нане, и мы стали снова прислушиваться к далекому гулу земли, доносившемуся с русских позиций.

— Ну, что ты скажешь? — стал я выпытывать у Наны немного спустя.

Он долго не отвечал, о чем-то задумавшись.

— Понял, — наконец проговорил он. — Что-то случилось! Иначе быть не может! Видно, они готовятся!

Мы еще долго стояли, прислонясь к брустверу, жадно ловя непрерывное, загадочное гудение земли. Казалось, против нас холм незаметно скользит, и что-то тихо шепчет неподвижный воздух. Это было похоже на обман слуха, на смутные голоса природы, так как в темноте, застилавшей русский фронт, не было слышно ни малейшего шороха и не видно ни единого огонька. Все кругом окутывала темная ночь; ветер стих. Только звезды мерцали над нами в вышине.

— Ситару, — пересилив себя, заговорил Нана, пристально глядевший в сторону советских позиций. — Ты не забыл, нет? — добавил он шепотом. — Ведь так начиналось и тогда, на Дону!

Холодное предчувствие, как вестник смерти, подкатило к сердцу. Ночь показалась мне глубокой, черной пропастью, изборожденной молниями, внезапно засверкавшей огнями. Я чувствовал, как под ногами вздрагивает земля, в ушах раздавался свист снарядов, грохот оглушительных взрывов. Как в бреду, я ощупывал края окопа, чтобы убедиться, что это лишь призрак, обман разгоряченного воображения.

В самом деле, так начиналась битва у излучины Дона! Где-то далеко гудела земля, и этот гул все возрастал, по мере того как вокруг нас неумолимо сжималось огненное, железное кольцо окружения. Теперь все это происходило где-то близко, словно перед самыми глазами, в нескольких шагах. Вся земля пришла в движение. Тревожная тишина, как саван окутавшая все вокруг, и грозный рокот казались особенно зловещими. Я вздрогнул, сознавая, что это страшнее происходившего на Дону… «Это конец… — мелькнуло в голове. — Последняя схватка!»

— Слушай, Ситару, — после долгого раздумья продолжал Нана, не отрывавший глаз от темных очертаний холмов. — Как ты думаешь, большевики в самом деле уничтожают пленных? Отрезают им носы, уши, сжигают живьем?

Некоторое время я молча смотрел на него, подозрительно прищурившись. «Куда он гнет? — размышлял я. — Ему в самом деле важно знать, что я думаю? Пожалуй, ему можно сказать…» Не получив ответа, Нана повернулся ко мне и застыл, испугавшись своего вопроса. Его глаза блестели в темноте.

— Я этого не думаю, — ответил я.

— И я этого не думаю! — повторил он. — Все это выдумали офицеры, чтобы запугать нас!

Мы снова замолчали, в странном оцепенении прислушиваясь к шороху, напоминавшему дуновение легкого ветерка в лесу. Он становился понятнее и не так уже пугал. Теперь, хотя он и казался таинственным, я знал, что так должно быть, что это неизбежно. В этом шорохе было дыхание земли и воздуха. Не знаю почему, но тогда мне показалось, что я слышу течение времени! В безмолвии тех минут я видел наяву, как время идет к нам, как ночь сменяется утром, — и я снова вздрогнул.

— Нана, — пробормотал я, чтобы убедиться, что нахожусь в реальном мире. — Дай-ка очередь!

Нана устроился поудобнее у пулемета, нажал гашетку, и короткая очередь раздалась над ложбиной. На миг мне показалось, что гул земли замер. Но я ошибся. Когда тишина опять сомкнулась над полем, еще отчетливее стало слышаться какое-то глухое клокотание на советской стороне.

— Это их не пугает, — растерянно проворчал Нана. — Давай-ка я сыграю им плясовую!

Пулеметчик снова схватил пулемет. Помедлил, вспоминая мотив танца. Недаром считался он лучшим пулеметчиком в полку, мастером своего дела. В его искусных руках пулемет обретал удивительное качество — музыкальность.

И теперь, выпуская то длинные, то короткие очереди, его пулемет пел то сердито, то нежно.

По холмам прокатилось гулкое, протяжное эхо. Над ложбиной летели трассирующие пули, образуя светящийся мост между двумя позициями. Пулеметы русских и на этот раз не заговорили. Там по-прежнему все было окутано глубоким, непроницаемым молчанием… Зато бешено зарокотали справа от нас немецкие пулеметы. В один миг поднялся ураганный, беспорядочный огонь сотен и тысяч орудий, увлекая за собой и стоявшую в Струнге дальнобойную артиллерию. Пушки бухали мощно, раскатисто.

— Ага! — вырвалось у Наны. — Не выдержали фрицы! — продолжал он злорадствовать. — Испугались!

На бешеный огонь немцев, на эту лавину раскаленного металла, не последовало ответа, с советских позиций не раздалось ни единого выстрела. Если бы в тишине не ощущалось по-прежнему мерное угрожающее движение в глубине русских позиций, можно было бы подумать, что они покинуты.

Нана остался у пулемета, чтобы наблюдать за движением, а я пошел к своим на изрытое траншеями поле. Странное чувство — страх и сознание своего бессилия — терзало меня, но по дороге в окопы я ощутил в душе первые ростки надежды. Тогда я впервые по-настоящему понял, что молчание русских — это сила и уверенность, несокрушимая мощь. Это и пугало и радовало…

* * *

Добравшись до укрытия, я лег рядом с бойцами и, глядя на небо, терялся в догадках. «Нана безусловно прав, — думал я. — Кто из нас хочет войны? Почему мы не воюем с немцами, которые захватили нашу страну и вырвали из нее добрый кусок? Или с нашими помещиками? Схватить бы их за горло да встряхнуть покрепче». От этих дум я порядком устал. В моем взбудораженном уме непрерывно мелькали разные образы. Когда наконец я заснул, передо мной ясно встал образ старика отца, сгорбленного, с узкой, впалой грудью, еле волочившего ноги за сохой или устало шагавшего по жнивью с серпом в руке. Я видел мать, которая, словно окаменевшая тень, неподвижно стояла у крыльца. С того самого дня, как мы ушли на фронт, она только и ждет, не покажемся ли мы на дороге. Все глаза выплакала она в тоске и ожидании. Она до сих пор не знает, что брат мой Марин погиб на берегах Дона и никогда не вернется к ней.