Обругался и ушел.
В те времена у Полицейского моста торчал еще маленький зеленоватый домик в три окна; на огромной живописной вывеске пестрели львы, единороги, арапы, под ними подпись: "Аптека". Примочки и порошки от всех болезней отпускал присяжный аптекарь, немец Шульц, франт в кудрявом парике, в бархатном кафтане, распомаженный, на высоких каблуках. В достопамятный день, четвертого января, герр Шульц, размешивая слабительное в фарфоровой ступке, выглянул ненароком в окно и видит: подкатила к аптеке золотая с зеркальными стеклами карета шестериком.
Скакнув на улицу, немец со всеусердием принялся шаркать по снегу обеими ногами и приседать направо и налево перед гербами ее светлости княгини Лопухиной. Опустилось стекло в карете; княгиня благоухающим платком прикрыла опухшие от слез веки и томным голосом приказала Шульцу:
- Дай мне скорей мышиного мору, да покрепче.
Аптекарь одно мгновенье замялся; вспомнился ему строжайший указ: не продавать мышьяку без докторского рецепта, да ведь для ее светлости не всякий закон писан; особе столь высокого рангу прекословить нельзя. Тотчас, согнувшись в три погибели, метнулся герр Шульц в аптеку и скорехонько с поклонами вручил ее светлости сверток мышьяку в золотой бумажке.
Важный, с бородой во все брюхо, кучер тронул шелковые вожжи, и сияющая карета под взвизги форейтора, плавно прошуршав по проспекту, остановилась у лопухинского дворца. Княгиню под руки взвели на подъезд два раззолоченных гайдука, сняли мрачно в передней с ее светлости соболью, атласом крытую шубку, а Дарьюшка, вздыхая, проводила барыню до дверей образной. Здесь тучная смуглоликая княгиня распростерлась перед иконами и долго с жаром молилась, размазав слезами на толстых щеках румяна; затем, поднявшись тяжело, проследовала узкой потаенной дверью в роскошно убранный пышный будуар. Оба сии покоя, и образная, и будуар, на княгининой половине находились рядом, один для молитвы, другой для восторгов грешных; здесь княгиня воскуряла фимиам Ангелу своему, там языческому Амуру. В сем святилище любви, где на тигровом коврике перед взбитым пуховиком поблескивала еще отле-тевшая невзначай орленая пуговица Федора Петровича, все напоминало скорбной покинутой княгине недавние ласки коварного любовника. Вынести разлуку с милым сердцу капризником Теодором невмочь было пылкому сердцу Катерины Николавны: замыслила она в горести своей ужасное дело. Серебряным ключом отщелкнув ореховый поставец, медленно нацедила княгиня из широкобрюхой граненой бутыли густого, желтого, как масло, вина в хрустальную рюмку; тут вновь воспоминания хлынули беспощадно: давно ли Федор Петрович, вырываясь на миг из Венериных сетей, в молчаливой беседе с Бахусом новые обретал силы для подвигов любовных? Давно ли вдвоем пили они сладостно-крепкие настойки монастырских трав, чередуя глотки и поцелуи? Слеза капнула в рюмку и тряслась пухлая в разноцветных перстнях рука, сыпя в янтарное вино из золотой бумажки гибельное, белое как смерть зелье. Духом выпила Катерина Николавна роковую рюмку и, закричав, покатилась на постель.
Отчего бы, кажется, кричать ей? Сама ведь выпила, насильно ей в рот никто мышьяку не лил, а вот поди ж! Испугалась глупая баба: и воет, и молится, и за докторами шлет, а в чем дело, сказать никому не хочет. Известно, всяк человек смерти пуще огня боится.
Через полчаса прилетел из присутствия князь-сенатор, сунулся было к супруге в спальню и тотчас зайцем выскочил вон; вослед ему пролетела и шлепнулась в стену княгинина бухарская туфля. Анна Петровна воздела с гримасою к небесам точеные руки; однако, по просьбе родителя, согласилась уведомить государя, что княгиня-де при смерти больна.
Павел Петрович, осердясь, заколотил колокольчиком о стол и, к поспешившему на зов лейб-медику оборотя гневом искаженный, багровый лик, крикнул сиповато: "Изволь, сударь, вылечить княгиню, не то повешу!"
Человек пятнадцать докторов наехало в лопухинский дворец, и сам лейб-медик, чувствуя уже, как жесткая пеньковая петля затягивается понемногу вокруг его полнокровной шеи, в отчаянии изыскивал вернейшие лекарства. Внезапно горестный его взор пал на предательскую рюмку с сахарным на дне осадком; испробовав оный на язык, вскочил лейб-медик радостно и возгласил: "Эврика! нашел, господа коллеги!"
Следующий день пришелся на крещенский сочельник. Мнилось, сама лютая северная зима разделяла всеобщий восторг и нелицемерно радовалась спасению княгини. Кучер, форейтор, Дарьюшка, выездные гайдуки и аптекарь воссылали горячие молитвы всевышнему: всех их приказал выпустить обер-полицеймейстер, легонько поучив кошками.
Того же дня ввечеру Анна Петровна кушала с императором чай в малой гостиной Зимнего дворца. В исполинские окна глядела льдистая ночь; от переливчатого сияния восковых свечей дрожали тени по лепному потолку и голубоватому паркету, трепетали на стенах живописные картины сражений и как бы шевелились по углам неподвижные с алебардами фигуры мальтий-ских рыцарей. Павел Петрович был в духе: приятная улыбка не покидала судорожно сжатых уст; ласковые зарницы вздрагивали порою в огромных недоверчивых очах; нежно целовал влюбленный император мраморные руки своей богини.
- Друг мой, вы как будто имеете мне что сказать?
- Мне стыдно, ваше величество, но решаюсь просить не ради себя, а ради матушки.
- Просите, просите, друг мой, я все исполню.
В самое крещенье после парада генерал-адъютант Уваров из собственных рук его величества удостоился получить орден Святыя Анны.
С жадностью и волненьем дожидалась крещенского вечера княгиня Катерина Николавна. В будуаре у нее нежно вспыхивал и мерцал сладострастно розовый фонарь; пышная, под штофным одеялом, постель, мнилось, дышала нетерпеньем. На потолке гирляндой плясали круглоногие пухлые амуры; впереди их румяная Флора, осклабляясь, сыпала из рога изобилия ворох цветов над самым ложем. Маково-алые щеки Катерины Николавны и очи под дугами бровей, чернее угля, ярко пылали в полутьме; впалые уста томно приоткрылись; дебелая отвислая грудь колыхалась страстно под розовым распашным капотом. Звякнули знакомые легкие шпоры; ближе, ближе; княгиня блаженно замерла, внемля стук сердца. В дверь, гремя палашом, взошел красавец Федор Петрович в пудреном парике, в коротком белом колете и ботфортах. Через плечо краснела у него Анненская лента.
Княгиня просияла морщинистой улыбкой. Федор Петрович подошел к ручке и, низко склоняясь, молвил:
- Приношу вашей светлости чувствительную мою благодарность за неоставление.
- Поздравляю тебя, шер Теодор, с монаршей милостью. - Княгиня подвела Уварова к поставцу; зеленое монашеское вино заструилось в резные бокалы. Будь здоров.
Маслянистый огненно-сладкий шартрез буйно стукнул в голову Катерине Николавне; старая ее кровь, запылав, быстрей побежала по синим жилам. Легко вспрыгнула княгиня на широкую постель, свернулась огромной кошкой и, сдерживая бурную дрожь, глядела, как Федор Петрович, морщась, допивал крепкое вино.
- Что ж ты не поцелуешь меня, купидончик? - от страсти шипящим, тонким голосом молвила она.
Федор Петрович встал, приосанился, медленно-благоговейно снял с плеча ленту, отстегнул звезду; бережно сложив их на стуле, вздохнул тяжко и полез на кровать.
Сентябрь 1910
Москва
ВЕЛИКОДУШНЫЙ ЖЕНИХ
I
Такой чудесной и дружной весны, как была в 1813 году, не запомнили нижегородские старожилы. Расцветала весна, день за днем, час за часом, подкатывая необозримую, на воздуш-ных конях, цветочную колесницу, легко и неслышно молодил небо веселый ветер, и, розовея, таял незаметно на Оке старый лед, готовый с треском расторгнуть свой кованый громозд и пуститься бурно навстречу стремящимся с моря птицам. Дряхлые крепостные стены Кремля, обошедшие ревниво крутой высокий берег и помнившие, как хаживал мимо них на торг мясник Кузьма Минин, будто еще выше подняли свои белые, железом крытые башни, готовясь поглядеться в Оку, как подступит она к ним зеркальным разливом в половодье.
В эту зиму Нижний был оживленнее, чем всегда: гостило в нем множество москвичей, потревоженных нашествием на Первопрестольную Наполеона. На Тихоновской, против церкви, в уютном деревянном доме, проживал Николай Михайлыч Карамзин,* "граф истории", каковым титулом величали его нижегородские обыватели; возвышенно-смиренный, со строгой и вместе с тем добродушной улыбкой, Николай Михайлович ежедневно прохаживался для здоровья на высокий берег Волги - "на Откос". Не любя знакомиться с местными жителями, он в Нижнем водился только со своими московскими друзьями, а по вечерам сидел дома, при свечах, за грудой ветхих летописей, с пером в руке. Совсем не так вел себя приятель его, Василий Львович Пушкин.** Неистощимый остряк и любезный говорун, Василий Львович блистал в собраниях: кособрюхая, тучная его фигурка с острым подбородком, схваченным туго батистовым жабо, и с редкими, на лоб начесанными волосами мелькала в гостиных, рассыпая шепеляво брызгаю-щийся французский говор. Василий Львович не мог жить без общества. Запаса вывезенных из Москвы фраков и башмаков довольно было, чтоб изумлять волжских провинциалов; не истощались и парижские bons-mots и буриме, экспромтом писавшиеся в салонах на заданные рифмы. С особым пафосом читывал Василий Львович послание свое к нижегородцам:
Примите нас под свой покров
О, волжских жители брегов!
Ежели при чтении этом случалось присутствовать двум друзьям, Николаю Михайловичу Карамзину и Ивану Ивановичу Дмитриеву,*** то оба они улыбались одинаковою улыбкой. Но Карамзин ничего не говорил, а только покачивал гладко причесанной головой, неизвестно, в порицание или в похвалу поэту (Василий Львович полагал, что в похвалу), а Иван Иванович Дмитриев, всего года два тому назад покинувший кресло министра юстиции, щегольски разодетый, в огромном завитом парике, на тонких ножках, с умным плоским лицом в рябинах и с манерами маркиза, всякий раз, слыша знаменитое послание, замечал вслух, что Василий Львович очень напоминает ему колодника,