Новеллы и повести. Том 1 — страница 13 из 93

В начале великого поста семинаристы на исповеди издевались над священником — бывшим русским белогвардейцем, приводя его в ужас всевозможными вымышленными грехами, страшными и извращенными; сам пост, разумеется, не соблюдался, каждый только и ждал, как бы полакомиться скоромным. «Попики» — этот запретный плод — очень привлекали городских барышень. Многие семинаристы-старшеклассники заводили себе подружек, назначали свидания, лазали через забор, и оценки по поведению в старших классах прыгали, подобно температуре в переменную погоду.

Разумеется, были и благонравные семинаристы, но их почему-то называли «изменниками» и «шпионами».

Новый ректор — архимандрит Антоний — оказался человеком энергичным и строгим. Он, как выражались невзлюбившие его семинаристы, только и знал, что «подметать рясой» спальни, классы и двор. Первое, что он сделал, — сменил надписи на аллеях, ведущих из пансиона в сад, приказав вместо «Не разрешается ходить» написать «Не дозволяется ходить», и ввел отпускные билеты — теперь семинаристов пускали в город только по субботам или в будни по «уважительным» причинам под расписку надзирателя. Ректор заглядывал в парты и шкафчики, проверяя, что читают воспитанники, приказал обнести семинарию высокой каменной оградой, а как только начинал звонить колокол, сам обходил спальни, классы и аллеи, сгоняя семинаристов в церковь.

Когда богослужение кончалось и семинаристы начинали потихоньку продвигаться к выходу, архимандрит Антоний, откинув назад широкие рукава своей рясы, молча поднимал правую руку с вплетенными в пальцы янтарными четками и, нагнув голову, словно бык, оглядывал поверх сверкающих очков ряды семинаристов; затем он направлялся к аналою и оттуда, с возвышения, стоя перед царскими вратами, начинал свою проповедь…

Архимандрит Антоний специализировался по богословию в Германии, написал там диссертацию о Ницше, и теперь не проходило ни одной проповеди, чтобы он не упомянул его имени. Семинаристы настолько к этому привыкли, что уже заранее знали, в какую минуту оно будет произнесено, и тихо, но патетически суфлировали: «Ниц-шее!» И действительно, в следующий момент архимандрит Антоний, раскрыв рот и почесывая короткую жесткую каштановую бороденку, голосом витии восклицал: «Ниц-ше-е, который отрек бога, лишился рассудка!» Затем он говорил о милосердии и любви к ближним, а кончал тем, что обличал дисциплину в пансионе, бичевал «скверные» поступки семинаристов, призывая обратиться к «чему-то святому и сокровенному», внушая, что они должны «чинно» ходить в церковь, «чинно» вести себя в трапезной, «чинно» выходить из класса…

Архимандрит Антоний надеялся, что его сделают епископом, и постоянно вертелся в синоде. Он даже заблаговременно приобрел облачение, митру и посох. Во втором классе семинарии учился хорошенький, тихий, краснощекий мальчуган — его любимчик. Купив епископское облачение, архимандрит Антоний стал часто приглашать мальчика в свои покои: облачаясь в тяжелые, дорогие одежды, он надевал на голову митру, брал в руки посох и подолгу простаивал перед большим зеркалом в углу комнаты. Наглядевшись вдоволь, он оборачивался к мальчику и самодовольно спрашивал:

— Ну как? Идет?

— Идет, ваше преосвя… — путался и краснел мальчуган.

— Так, так!.. «Преосвященство»!.. Ты у меня пророк! — ласково трепал его по щеке ректор и добавлял: — Ну, а теперь подойди сзади, подними край мантии и иди за мной… чинно!..

И они шествовали по просторной комнате. Крепко зажав в руке холодный посох, чувствуя на себе тяжесть одежд, архимандрит ступал медленно и чинно, торжественно благословлял воображаемых богомольцев и тихо гнусавил молитвы.

Вскоре архимандрит Антоний действительно стал епископом Антонием Величским. Теперь каждое воскресенье он служил в семинарской церкви; в эти дни маленькая церковка бывала битком набита семинаристами и богомольцами из города. Храм наполнялся дымом кадильниц, в котором скрещивались окрашенные цветными стеклами лучи солнца, золотым блеском легонько потрескивающих свечей и витиеватыми церковными мелодиями; становилось тепло и душно.

Наконец сверху, с балкона, раздавались торжественные голоса хора и празднично начинали звонить три семинарских колокола, при этом второй издавал какой-то печальный полутон. Епископ Антоний, стоя в своих переливающихся золотом одеждах и митре перед позолоченными царскими вратами, тоже пел, манерно прикрыв веки. Тянул он нарочито дрожащим рассыпчатым дискантом — голос у него был дурной, и, увлекшись, он начинал верещать, как коза. Кончив петь, епископ заправлял за уши спутанные, взмокшие от пота волосы, сладко причмокивал губами и, приняв из рук молодого дьякона дикирий или трикирий, благословлял богомольцев, приподнявшись на цыпочки, будто пританцовывая.

Богослужение кончалось. Двор перед церковью заполнялся празднично одетой, веселой, возбужденной толпой. Нарядные барышни украдкой обменивались взглядами с толпившимися в сторонке бедно одетыми семинаристами. В покоях епископа на «угощение» собирались его ближние — богато одетые, красивые дамы. Епископ Антоний поступал воистину по-евангельски — своими близкими он считал тех, кто слушал и… исполнял «слово божие». Со своим братом — больным чахоткой сапожником, обремененным большой семьей да вдобавок еще и коммунистом, — епископ был в лютой ссоре и не встречался уже много лет. Некоторые семинаристы тайком ходили к брату епископа, и тот им рассказывал, как жесток и порочен Антоний Величский. А Назарову случилось самому в этом убедиться. Однажды, проходя задним двором семинарии, он увидел, как живодеры ловят подросших семинарских щенят и бросают их в крытый фургон. Епископ стоял тут же и, засунув руки в карманы коричневого подрясника, ухмыляясь, наблюдал за этой жестокой сценой.

Позднее епископ Антоний был избран митрополитом. Прожил он долго, перед смертью, желая исповедаться, призвал к себе соседнего митрополита, с которым был очень близок. Митрополит этот, возвратившись с исповеди, в ужасе сказал: «Я уважал человека, который не заслуживал этого ни на йоту!» Затем он заперся в своих покоях, где его хватил удар…

Вот в какой атмосфере прожил Николай Назаров шесть лет. И нет ничего удивительного, что в предпоследнем классе он стал членом левой организации. Организацию эту раскрыли, руководителя, который даже писал статейки для прогрессивной печати, выгнали с волчьим билетом, некоторых семинаристов перевели в другие духовные училища, а Назарова, у которого нашли только романы Горького, потаскав по участкам, снова водворили в пансион, снизив, однако, отметку по поведению и лишив стипендии (раньше ему, как отличнику и примерному ученику, была назначена небольшая стипендия). Отметку по поведению Назаров скоро исправил, но окончил семинарию с трудом, так как остался совершенно без средств.

III

— Раз не хотят, сынок, назначить тебя учителем, стань священником!.. А то зачем ты шесть лет в семинарию ходил?

— Правда, мама, и зачем я шесть лет с семинарию ходил? — повторил Назаров, обращаясь скорее к себе самому, чем к матери.

— Так-то, — обрадовалась она. — Я плохого не посоветую! Стань священником! Разве плохо живется нашему батюшке? Мешками хлеб ему таскают! Что побелее, сам ест, а серый — скотине! На рождество его свинья самая откормленная!

— Да, да, свинья… его свинья, — глухо отозвался Назаров.

— В Георгиев день ему лучший кусок ягненка, а в водокрещи, когда он кропит, целая телега за ним едет: тут и мука, и фасоль, и шерсть, и кожи, и кудель — каждый что-нибудь дает. И денежек он подсобрал — купил себе землю, мельницу, молотилку! Как говорится, где раньше осла привязывал, нынче конь копытом бьет! Сидит себе в тенечке, а люди сами ему все несут! Вот тебе и готовый ломоть хлеба… Что ты так на меня смотришь?! — обиженно протянула она.

— Да так, ничего, — ответил, покраснев, Назаров и отвел взгляд.

— Ты никак позабыл, с каким трудом мы тебя выучили! — ожесточившись, продолжала она. — Особенно как отец помер, а у тебя отняли эту, как ее там… стипендию! Где было денег взять?.. Что заработаем мотыгой да плугом — все к сборщику налогов и к лавочнику в карман! Голы-босы ходили… Сил больше нет. Сестры подросли, того гляди замуж выйдут, кто будет тогда пахать тощую землицу?.. Что молчишь… и смотришь на меня? — смягчилась она.

— Значит, есть что, — как-то двусмысленно улыбнулся Назаров; подперев голову рукой, он смотрел на мать спокойным, умным взглядом.

— То-то! — самодовольно подтвердила она. — Возьми да женись… Вот хоть на Петканчовской. Девка здоровущая — целую телегу со снопами свезет!

Назаров засмеялся и проворно встал, но в следующее мгновение лицо его снова приняло задумчивое и печальное выражение.

— Пойду, мама, поброжу по лесу, — сказал он, нахмурившись, — загляну на кукурузное поле, проверю, не забредает ли туда скотина… Может, немного задержусь…

— Иди, иди, пройдись, — ответила мать, ласково окинув его взглядом. — Походи, подумай…

Она поднялась и стала прибирать со стола, гулко звякая в тишине пустого дома чистой посудой. Николай взял плащ и вышел. Хлопнула калитка. На улице Назаров постоял в нерешительности, невольно поднял взгляд на церковный крест, который вместе с частью купола возвышался над деревьями сада, и тотчас его отвел, словно обжегся. Спускаясь под гору, он здоровался со всеми встречными — и с взрослыми и с ребятишками, и его «угодничество», как он про себя это назвал, доставляло ему странное удовольствие.

Скоро впереди радостно засверкала река. Николай миновал ее и с облегчением вышел за околицу.

Проселочная дорога сначала шла вдоль песчаной каменистой поймы, затем стала подниматься в гору. Колеи были плотно утрамбованы и, отражая осеннее небо, отливали сталью. По обе стороны дороги тянулись кусты терновника, синея уже созревшими терпкими ягодами.

Поднявшись на вершину холма, Назаров огляделся. Села, раскинувшегося на пологом склоне за рекой, уже не было видно — лучи полуденного солнца, падая отвесно, скрывали его в своем ослепительном блеске. Назаров стоял пораженный, радуясь этой причудливой игре света; перейдя через глубокий дол, он очутился на землях, принадлежавших его семье. На тихих, уже покинутых лугах, серых и помертвевших, еще виднелись следы шумной летней страды — коровьи лепешки, потемневшие клочья газет, сигаретные коробки. Высоко в небе над лугами и опустевшими нивами вились стаи ворон. «Небесные черноризцы», — с горькой усмешкой подумал Назаров и смахнул с лица щекочущие обрывки осенней паутины. Это сравнение вернуло его к прежним мыслям.