«Священник… черноризец… Стать деревенским попом… Что, собственно, представляют собой наши священники?..» Он мысленно представил себе одного из них — отца Бориса, вспомнил, как был когда-то поражен, узнав, что тот стал священником: до этого отец Борис успел отслужить в солдатах, получил крест за храбрость. «С кем только я не воевал! — говорил он. — И пленных брал. Вот разве что болгар не приводилось убивать…» А священник соседнего села Камен Дол? Как понадобится он крестьянам, бегут в поле, где батюшка, повесив рясу и камилавку на грушу, повязав платком голову, жнет, копает или пашет на двух громадных рыжих жеребцах, трудится в поте лица своего… А отец Мартин, что гайдуком был в туретчину и чья слава по сей день жива в округе? А поп Андрей?[1] Но зато какие только анекдоты не выдумывает народ про попов! «Утром поп выходит во двор и, если не услышит в селе плача по покойнику, сердито кричит попадье: «Ставь, жена, мамалыгу!»
«Поп, когда захочет выпить, снимает рясу и камилавку, кладет рядом с собой и говорит, указывая на них: «Вот он — поп». А потом спокойно принимается пить».
А народные сказки, полные насмешек над попами! А поговорки: «Если хочешь, чтобы в селе был мир и покой, — свяжи попа». А молодежь, которая считает встречу со священником дурной приметой? И откуда все это берется? Что значит?.. А наш священник — отец Павел?
Отец Павел был на хорошем счету в околии. Чтобы не уронить своего высокого священнического сана, он в молодые годы не притрагивался к работе — по целым дням, бывало, сиживал на скамейке перед своим новым, ярко раскрашенным домом, рано заплыл жиром, стал жаловаться на болезни… В воскресные дни он витийствовал, надрывался в пустой церкви перед несколькими старухами: «Где староста? Где учителя? Где торговцы?» — вопрошал он. Исступленно говорил об упадке морали среди молодежи, поносил короткие платья и вообще моду. Он писал письма с протестами школьным инспекторам, в управление округа, в консисторию. Крестьяне его невзлюбили. Однажды на чьих-то похоронах дед Петко Неновский, наблюдая, как отец Павел режет хлеб, сказал: «Отче, вот если бы ты и на борозде был столь же проворен, как за трапезой! — И, обратясь к женщинам, добавил: — А вы, бабы, берегитесь. Держите каравай за краешек, а то как бы он вам пальцы не пообрезал!» Отец Павел поднялся при этих словах, побледнев как полотно, борода его и руки затряслись, а из горла вырвались только какие-то несвязные звуки. Он строго соблюдал церковные каноны, званый и незваный, ходил совершать требы. Года три назад зимой ему пришлось идти причащать в отдаленный хутор, он простудился и с тех пор все болел. Теперь отец Павел собирался уйти на покой, потому что был уже не в состоянии блюсти службу, как подобает. Консистория предложила Назарову стать священником.
«Священник! — размышлял Назаров. — А что тебе мешает стать хорошим священником? — одернул он самого себя. — Служить… служить народу!.. Народ…»
В это время он подошел к лесу, и осеннее великолепие поразило Назарова и прервало ход его мыслей. Взгляд его заскользил по бескрайнему солнечному простору: вверх — к вершинам Балканских гор, вниз — к Дунаю, его пленило красное сияние лесов, раскинувшихся по окрестным холмам. Он глядел, и в душе его рождалась сладкая печаль.
Постояв, Назаров вошел в лес. Весь лес, словно зал, был озарен изнутри огненным сиянием, деревья походили на зажженные золотые светильники, а листья — на маленькие язычки пламени; в первое мгновение они ослепили его. Пугливо оглядевшись, он, словно во сне, улыбнулся осеннему просветлению леса и на минуту поверил, что вот-вот из-за какой-нибудь коряги покажется безбородое лицо древнего лесного божества и в вековой тишине раздастся наивное блаженное хихиканье.
Назаров закрыл глаза и тряхнул головой, чтобы прогнать наваждение. Каждое дерево — дуб, кизил, орешник — окрасило свою листву особым цветом, словно в каждом дереве скрывалась своя, особая мысль. И сейчас, как случалось всегда, когда он бродил по лесу или среди полей, Назаров впал в легкое молитвенное состояние. К кому обращала свой разнеженный взор его душа? Кому она молилась?.. «Народ! Да, народ!.. На этом я остановился, — вздохнул он. — Буду служить народу, людям…» Разве это плохо — учить людей любить друг друга, отдавать ближнему последнюю рубашку? Но… Как относится сам народ к богу, к вере? Наш народ вспоминает о боге чаще всего в минуты отчаяния, чтобы люто проклясть его или грубо выругать… И гораздо реже — в часы радости, чтобы поблагодарить. Кому он, по сути дела, крестится по утрам, когда восходит солнце?.. И перед тем, как начать пахоту или жатву? Новому богу или древнему божеству?.. В церковь он ходит только зимой, когда случится свадьба или отпевание, и с любопытством глазеет на расписные своды; глумится над церковными обрядами. Сколько раз Назарову доводилось слышать, как крестьяне шутливо просят священника кропить их только до пояса (ниже пояса они-де сами окропились), как вино, разбавленное водой, называют «крещеным», как к молитвенным словам — «аллилуйя», «господи помилуй» — подбирают соленые рифмы… Назаров с грустью вспомнил, как один западный писатель на целой странице описывает воздействие вечернего благовеста на христиан и то, как мать его, заслышав колокольный звон, обычно вскрикивает: «Боже, уже вечереет!» — и спешит покончить с дневными делами. «Господи, да неужто для нее колокольный звон всего-навсего заменяет часы!..» «Человек, поглощенный повседневными заботами, — продолжал размышлять Назаров, — живет почти чисто физически, затронута лишь поверхность его сознания… Человек не углубляется в суть явлений, мысль и чувства его не развиты… Я тоже, как все, скольжу по поверхности… а стоит мне попытаться… но это уже другое…» В это мгновение Назаров почувствовал на руке какое-то легкое пощипывание; он взглянул и машинально стряхнул на землю муравья.
Погруженный в свои мысли, Назаров сам не заметил, как вышел на солнечную поляну. В конце поляны, приподняв лапу, стояла лисица и настороженно смотрела на него. Когда Назаров пошевелился, она повернулась и затрусила обратно в лесок. «Ходила пить к роднику», — мелькнуло у него в голове. В двух шагах от него, словно накрытый ожившей трепещущей сеткой, шевелился большой муравейник. Повсюду в сухой серебристой траве копошились муравьи; они волокли соломинки, листочки, былинки, и каждый старался втащить свою ношу на самую вершину муравейника. Назаров проследил за муравьем, который тянул за собой сухую травинку. То один, то другой конец травинки за что-нибудь цеплялся, но муравей или возвращался назад, или менял направление, или делал такой рывок, что задние лапки его поднимались в воздух, и в конце концов освобождал травинку. Втащив ее на вершину, муравей постоял с секунду, переводя дух, а затем стремительно стал спускаться вниз, лавируя в муравьиной суматохе. «Вот так и нужно, — задумчиво произнес вслух Назаров. — Нужно дотащить свой груз до вершины… Если бы это был человек, он, вероятно, словчил бы и оставил его у подножия. Пусть, мол, другие тащат наверх!.. Для чего, в самом деле, нам дан ум?..»
Пестрая сорока села на соседнее дерево, увидела Назарова и тревожно застрекотала.
Его появление нарушило порядок простой и священной жизни леса.
Назаров стал спускаться в ложбину. Ее склоны поросли лимонно-желтыми вербами, кроваво-красной скумпией, темно-фиолетовыми, с металлическим отливом ежевикой и кизилом, коричневым дубовым кустарником. Эти новые яркие краски — под синим небом и добрым осенним солнцем — зазвучали в душе Назарова осенней симфонией. Кто украсил грудь земли этим бесценным, многоцветным убором?.. Поток, тихо журча, оглашал лесную тишину. Назаров двинулся вдоль ложбины. Мягкая болотистая почва, покрытая желто-зеленой ломкой травой, время от времени, словно дразня, начинала хлюпать у него под логами. Кое-где вода с волшебно-тихим звоном прозрачными струйками, извиваясь, бежала по граве, образуя то бурлящие водовороты, то низкие каскадики, рассыпалась гирляндами жемчужин и наконец, попав в светлые, но коварные «окна», успокаивалась. Там, где вода была стоялая, гнилая, из глубины всплывали и лопались пузыри; вода кишела здесь какими-то безымянными мушками, букашками, личинками. Назаров с трудом отвлекся от этого первичного мирка и вернулся к своим мыслям. «Народ… А ты, лично ты, как относишься к религии?» — обратился он к самому себе… С тех пор как он себя помнил, ему постоянно внушали страх перед богом и его карой, перед адом… и чтобы не быть наказанным здесь, на земле, или там, на том свете, он всегда ограничивал желания своей души и потребности своего тела. Он был так запуган, что причину любой жизненной неудачи, любого несчастья искал в каком-нибудь своем прегрешении перед богом. «Бог» завидовал тому, что он ест кислое молоко и брынзу, и вынуждал его во время длинных постов, а также по пятницам и средам довольствоваться хлебом и луком. Чтобы заслужить хорошую жизнь на этом свете и блаженство на том, он должен был протаскивать через игольное ушко свои любовные желания, ибо все, что исходило от «презренной плоти», было «грешно». Но как было спастись от мыслей и желаний, которые «всевышний» тоже видел и за которые тоже наказывал?! «Плоть должна подавляться здесь, на земле, чтобы душа получила вечное блаженство там, на небе». Постепенно он стал видеть в этом что-то грубое, эгоистичное, видеть какую-то хитрую сделку — выходило, что нужно быть добрым не ради самого добра, не ради общего благоденствия, а чтобы тебе заплатили за это на том свете, что нужно не делать зла не потому, что оно приносит вред другим, а чтобы тебя не наказали на том свете… «Но я — и тело и дух, — прошептал Назаров. — Увы, мне, как и другим людям, свойственны добро и зло, добродетели и пороки, любовь и ненависть, сострадание и жестокость… И порой, стоит восстать против ограничений, односторонности, калечащей силы религии, и ты — уже искалеченный — не останавливаешься на здоровом, нормальном, а впадаешь в другую крайность, стремишься удовлетворить буквально все свои желания, пережить все «сполна», наверстать «потерянное», вернуть «украденное»… Да, испытав сильные душевные страдания, ты, чтобы восполнить то, в чем тебе отказывает дух, неожиданно для самого себя начинаешь предаваться самым грубым физическим наслаждениям — реальным или воображаемым, — упиваешься болезненной сладостью греха, зла, ненависти, жестокости и сливаешься с грешной природой, потому что глубоко внутри себя человек любит грех… О, наслаждение грехом!» — прошептал он лихорадочно, словно не в себе, и вдруг очнулся от собственного громкого, нечестивого смеха.