Новеллы и повести. Том 1 — страница 17 из 93

Крестьяне все больше чуждались церкви, ширилось отрицание религии. Назаров стал мнителен, всегда бывал настороже и не только с оглядкой выбирал слушателей, но и не с каждым решался остановиться поболтать на улице; круг близких ему людей постепенно сужался.

Назаров редко стал выходить из дому, замкнулся в себе. Целыми днями он читал романы, перевоплощаясь во всех героев по очереди, словно растворялся в книгах. Он жил искусственной, приподнятой жизнью, в каком-то обманчивом, поэтическом и одновременно слащавом мире. Когда по праздникам начинали бить в колокол, мелодичный звон был полон для Назарова воскресной беззаботностью, какими-то мучительно приятными отголосками детства, мажорными порывами, мечтами, которые непременно должны были исполниться. Он стал воображать, что в жизни ему суждено переживать или двойные скорби, или двойные радости, и не уставал ждать, когда же явится эта двойная радость… Но одиночество и тишина в доме скоро стали его пугать: он остро чувствовал отсутствие людей — только общение с народом, подобно прикосновению Антея к земле, возвращало ему силы и веру в себя.

Раздался рокот мотора. Назаров вздрогнул, торопливо, не спуская глаз с шоссе, вытащил часы и, даже не взглянув на них, стал засовывать обратно. Над шоссе поднялось густое, серое облако пыли. Он вскочил и побежал во двор, откуда была видна вся дорога: большой зеленый автобус уже спустился с косогора и теперь въезжал в село; в синем небе над желтыми хлебами гудел самолет — из окружного центра проверяли, как идут уборочные работы.

Широкими быстрыми шагами Назаров направился к дому. Подходя к дверям, крикнул:

— Едет! Мама, едет!

Бабушка Вылкана выскочила за порог.

— Едет, ах ты… внучек едет! Вот мать-то вечером обрадуется!.. Подожди-ка, побегу соберу ему поесть, а то он, верно… — И она снова исчезла в доме.

Назаров облокотился на ограду и стал смотреть вдоль улицы, которая вела к центру села. «Еще немного, и улица не будет казаться пустой… я увижу его!» — прошептал Назаров.

Он целую зиму не видел сына. На каникулы Стефан не приехал, готовился к трудным выпускным экзаменам. «Не очень ли похудел за время экзаменов? А ведь был когда-то комочек мяса».

Когда он был грудным, Ионе повсюду чудилось, будто она слышит плач… На то она и мать!.. Переодев малыша, она подносила к лицу его грязную распашонку и блаженно улыбалась… Мать!.. Если соседка жаловалась ей на своего ребенка, что он-де начинает шалить, в сердце Ионы мигом рождалось радостное, томительное ожидание, когда же и ее сын вырастет, начнет бить посуду, ломать вещи. И когда действительно была разбита первая тарелка, она покрыла нежное личико сынишки необузданно радостными поцелуями. Однажды к Назаровым пришли гости. Стефан бросил камешек, который больно ударил Иону по щеке, а она, схватившись за щеку и улыбаясь, несмотря на боль, стала объяснять гостям, что это он от радости! «Ему, — говорила она, — хотелось чем-нибудь отличиться, да не повезло, бедненькому…» Нужно действительно очень сильно любить, чтобы все понимать… Если кто-нибудь указывал Ионе на недостатки ребенка, ей начинало казаться, что с этими недостатками он ей еще милее. Ее удивляли некоторые матери — как могут они говорить своим детям: «Я тебя выпорю!..» Когда она разговаривала с сыном, в голосе ее словно был какой-то свет. Когда Стефан уехал учиться — сначала в гимназии, а потом в консерватории, Ионе все казалось, что он недоедает, и тогда ей тоже ничего не шло в горло — единство между матерью и ребенком было почти физическое…

В конце улицы показалась чья-то фигура; взгляд Назарова оживился, сердце беспокойно забилось. Но это оказалась какая-то женщина. «Вот-вот он покажется из-за поворота, неожиданно появится среди улицы!.. Они снова обнимут его, он снова будет дома! Как тяжело, когда ребенок где-то…»

Когда сына не было в селе, Николай Назаров жил как бы в трауре — на душе у него становилось пусто, уныло. Он избегал веселых сборищ, сторонился людей, даже радио почти не включал, предпочитая сидеть в тишине и предаваться мыслям и мечтам о сыне. Душа его протестовала против «неестественности» разлуки. Чувство, которое Назаров питал к сыну, было сильнее, нежели просто любовь. Это была любовь в сочетании с чем-то еще. Может быть, умилением? Может быть, готовностью служить кашицей, которая давала бы сыну силы для роста? Есть ли на свете что-либо более могучее, более великое, чем родительское чувство? Нет и еще раз нет! Оно равно жизни, оно — сама жизнь… Назаров — добрый, сердечный, меланхоличный Назаров — был на все готов ради сына. Может быть, он способен был даже убить? Не было такой силы — какой бы она ни была, — с которой он не вступил бы в борьбу из-за своего сына. Не только все его домашние дела и планы — покупки, перестройки, работа — были связаны с будущим Стефана, но, казалось, даже служба в церкви, совершение обрядов, чтение молитв, пение гимнов богу — все каким-то образом было связано с его сыном; словно за все это бог обязан был хранить его, оказывать ему поддержку. Каждая молитва Назарова напоминала об этом богу. И бог как будто слышал его мольбы. Стефан вырос здоровым, красивым, умным, дела его шли не просто хорошо, а блестяще. Назаров был благодарно доволен, благодарно счастлив. Можно было подумать, что он служит богу ради собственного сына…

— Добрый день! О чем ты так задумался?

Назаров вздрогнул, услышав веселый, знакомый, сладостный голос. Он поднял глаза: перед ним на улице стоял его сын, Стефан, запыленный, с чемоданчиком в руке и перекинутым через плечо ярким плащом. Назаров раскрыл объятия, забыв, что их разделяет ограда двора.

— Ты откуда? А я-то дожидаюсь тебя со стороны села…

— Оттуда, — сын кивнул головой в другую сторону. — Автобус остановился на мосту, и я решил этим воспользоваться, да и чемодан был со мной, не в багажнике.

И они, разделенные оградой, направились к дому. Когда Назаров подошел к порогу, бабушка Вылкана уже обнимала и целовала внука. Стефан, держа в руках чемоданчик и плащ, ласково улыбался и осторожно пытался освободиться. Отец горел желанием обнять сына, но ограничился тем, что крепко сжал ему руку и заглянул в глаза проникновенным взглядом, ибо существуют такие высокие мгновения, когда удовольствие лишить себя слаще, чем удовольствие иметь.

Стефан положил плащ на бабушкину кровать за печкой, поставил чемодан и стал расспрашивать о матери.

— Жнет на поле, чтоб ему пусто было! — хмуро ответила бабушка Вылкана.

— Кончают участок, что сразу за селом, — добродушно засмеялся Назаров. — Она сегодня пораньше вернется, знает, что ты должен приехать.

— Какое уж там пусто, бабушка, — отозвался громко Стефан — стоя за порогом, он стряхивал с себя пыль, — столько народу жнет, а ты — «пусто»… И комбайны по нему ходят, словно слоны огромные!.. Ты ведь видела слонов, когда я тебя в зоопарк водил?.. «Чтоб ему пусто было», — говоришь… Нет, не быть ему пусту!

— Да, легко вам там, в Софии… А ну-ка езжай сюда, поработай, — жаря что-то на плите, отозвалась бабушка Вылкана.

— Хе-хе, не сдается старая, — смеясь, вставил Назаров, стоя между матерью и сыном и ощущая прилив нежности.

Молодой Назаров мылся под рукомойником и невольно поглядывал на плиту, где что-то жарилось на сковороде, затем он вытер лицо и стал причесываться перед висящим на стене зеркалом. Отец следил за каждым его движением.

Стефан Назаров был высок, прям, как свеча, широк в плечах, узок в бедрах; глаза — синие и смеющиеся, как у матери, кожа лица — белая, мягкая, прозрачная, а улыбка — ласковая. Кудрявые русые волосы копной стояли на голове.

— Ну-ка садись, — сказала бабушка Вылкана и поставила сковородку на столик у стены.

Стефан шагнул и с любопытством заглянул в сковородку.

— Колбаса!.. Ох, как я проголодался!..

— Колбаса, — подтвердила бабушка, — из телятины. Помнишь бурого теленочка? Кормить стало нечем, так мы его… на колбасу…

— Из теленочка!.. Взбитого кислого молока неплохо бы…

Стефан подумал о буром теленке, и у него тотчас пропал аппетит, он ел через силу и рассказывал, как ехал в запыленном, душном автобусе, прикидывал, когда ему надо возвращаться в город и приступать к работе, сказал, что прошлую ночь не спал, потому что…

— Да ты приляг, внучек, приляг, вздремни… на мою кровать… — предложила бабушка Вылкана, и глаза ее молодо заблестели. — А я погашу огонь и открою окно, чтобы малость ветерком протянуло… Плитка снова перегорела… вот и приходится плиту растапливать.

Допивая молоко, Стефан мельком взглянул на плитку, затем поднялся, отяжелев от еды, и молча лег на кровать. Назаров осторожно вынул из шкафа тарелку и нож и на цыпочках отправился за медом. Бабушка Вылкана, надев очки, села у дверей, поближе к свету, перебирать рис. В наступившей тишине слышно было лишь легкое постукивание падающих на пол зерен да сладкое посапывание гостя. Стефан уже видел сон — может быть, это был и не сон, а просто он успел подумать об этом, ложась, — но он видел, как сходит с автобуса у моста, как внизу с шумом бежит зеленоватая вода реки — прохладная, игристая, и ему захотелось в нее погрузиться… Потом он увидел, как он купается…

В это время старик Назаров, надев на голову сетку, открыл один из ульев и стал окуривать соты. Он осторожно, одну за другой вынимал рамки и оглядывал их сверху и снизу, против солнца. Пчелы, словно пьяные, кружили, жужжа, вокруг, садились на рамки и тяжело ползли по рукам, он осторожно их отстранял, вырезал золотистые, сочные куски сот, истекающие медом, и клал на тарелку. «Год медоносный, много будет меду», — подумал он и, выпрямившись, оглядел ульи, выстроившиеся вдоль забора в зеленой люцерне. «Одним медом будем живы…» — усмехнулся он про себя, и на него снова нахлынули мысли, тревожившие его все последнее время. Священники теперь стали не в моде, не те времена… Некоторые уже сняли рясу, принялись за другую работу… Многие ходят в штатском и облачаются только для богослужения. Коротко стригутся, бреют бороды, носятся на мотоциклах по шоссе; а есть и такие, что в трусах и майках гоняют с м