олодежью в футбол. Словно освободившись от гнета церковных догм, они решили сторицей вернуть себе все человеческое, естественное, земное. Друг его молодости Иван Новачков, ставший теперь председателем кооператива, первым человеком на селе, уже намекал, что пора бы отказаться от сана, обещал ему хорошую работу… Но Назаров тогда только усмехнулся в ответ и сказал: «До Девятого сентября я бы, может, еще и согласился, а сейчас — нет!» Больше того, он из упрямства не сменил камилавку на фетровую шляпу, не стал стричься, не укоротил бороды. И если раньше некоторые священники называли его коммунистом, то теперь они же стали называть его консерватором.
А коммунистом звали Назарова потому, что он в свое время не подчинился приказу епископа поддержать власти в их борьбе с коммунизмом, не писал доносов и вообще не желал иметь ничего общего с полицией. Крыстев, который к тому времени стал викарием — после Девятого сентября Народный суд приговорил его к расстрелу, — даже угрожал лишить его сана и отправить в концлагерь…
Брезгливо уничтожая трутней, Назаров целиком отдался своим мыслям. Вдруг он услыхал за собой легкие шаги и шорох приминаемой люцерны. Это был Стефан, растрепанный, разрумянившийся ото сна, с отпечатками грубой подушки на щеке. Назаров встрепенулся и снова ощутил прилив нежности.
— Что так мало спал?
— Да я так, просто прилег отдохнуть… а ты что тут?..
— Немножко меду решил набрать… Садись вон там, под орехом. Я сейчас кончу, а то пчелы обозлятся… — И он быстро хлопнул ладонью по шее, смахнув ужалившую его пчелу.
Назаров осторожно закрыл улей, снял сетку и повесил ее на высокую жердь. Взяв тарелку с медом, он подошел к сыну и присел рядом в тени ореха.
На солнце невозможно было дышать, свет июльского полдня, густой, горячий, резал глаза. Дом Назаровых был расположен на горе, и со двора сквозь колышущееся марево были видны черепичные крыши домов, за ними — ослепительно-синее зеркало реки, а еще дальше — огромная зеленая бровь поросшего лесом холма; время от времени над лесом проплывало легкое, белое облачко, лес темнел, а потом снова становился солнечным, ярко-зеленым. На одном из склонов под высоким синим небом золотом отливали хлеба — желтые, спелые.
— Бери, — сказал Назаров, указывая на золотистую, прозрачную, густую жидкость, и снова перевел взгляд на ульи, перед которыми кружились, жужжа, рои потревоженных пчел. — Видишь, не хотят забираться в ульи. К дождю. Жарко им внутри-то.
Стефан взял в свои длинные бледные пальцы нож и погрузил его острие в мед.
— Тут пчела утонула, — усмехнулся он и, стряхнув пчелу на землю, подцепил кончиком ножа переливающийся янтарными каплями кусок меда.
«Поделюсь-ка я с ним своими мыслями. Ведь он мой сын… Уже взрослый!» — думал Назаров, глядя, как Стефан жует вощину.
— Может, и с трудом, но мы тебя выучили, — начал он. — Ты получил образование. А нас, священников, кто знает, сколько еще будут держать? Народ позабыл обряды, праздники… Уже не венчаются, не крестят детей, многие даже отпевать перестали. Народ больше в нас не нуждается. Завтра государство, может быть, скажет: «Хватит!» А для хозяйства мы уже стары. Взять хотя бы твою мать, все чаще жалуется, что работать в поле ей невмоготу. А я ее успокаиваю. «Подожди, говорю, вот женится Стефан, будет у него ребенок, и я пошлю тебя нянчиться с внучонком — сам-то я и здесь как-нибудь проживу…»
Молодой Назаров рассмеялся, но через минуту залился румянцем.
— Не беспокойся, отец! — сказал он, стремительно всем корпусом подавшись вперед. — Ведь я уже кончил, я буду вам помогать! Буду посылать деньги, часто приезжать, да и вы ко мне ездить будете!.. Меня ведь на работу назначили, о чем вам теперь тревожиться? Теперь я буду о вас заботиться! — И по лицу сына разлилась мягкая, ласковая улыбка.
Николай Назаров почувствовал нервную, радостную дрожь благодарности. Он поднял глаза на сына и оживленно заговорил:
— Знаешь, что со мной третьего дня случилось? Я расскажу тебе, тебе одному. Ведь я священник, мне не к лицу… Явилось мне видение… — и он, глядя на сына, засмеялся, — вернее, «антивидение»… — Он потупился и, помолчав, продолжал: — Я только что вышел с общего собрания. Ты знаешь, о чем говорится на этих собраниях: новая жизнь, социализм, хозяйство, соревнование, герои труда, техники, фермы… На площади из громкоговорителя оглушительно гремят революционные песни… молодежь тоже что-то поет — репетирует. Тяжело громыхая по улицам, едут на поля машины… Шел я так, погруженный в свои мысли, и вдруг оказался на церковном дворе. Поднимаю голову — передо мной святые, нарисованные над входной дверью, с золотыми нимбами, в красных и синих одеяниях, с крыльями… Ты не можешь себе представить, как я удивился, увидев их, как они меня поразили! Они показались мне такими странными, далекими, чуждыми, нереальными… Что они здесь делают? Откуда явились? Зачем? Таковы были первые мои бессознательные вопросы… — Назаров взглянул на сына каким-то изменившимся, измученным взглядом. — Сколько слов я тебе сказал и все равно не смог выразить того, что я тогда почувствовал. Было как-то странно, страшно!.. Да, эти выцветшие росписи не имели ничего общего с сегодняшним днем, с современностью, с нашим… Все это отошло в прошлое…
— Ну что ты? Разве они не похожи на современных людей? Хотя бы тем, что у них за спиной крылья! — осторожно пошутил сын.
Но отец точно не слышал его. Он помолчал, а затем заговорил снова:
— А вот еще… тоже хочу с тобой поделиться. С кем же еще? — Он с грустной улыбкой взглянул на сына. — Накопилось у меня на душе.. Ты читал в газетах послание папы Иоанна Двадцать третьего «Матер эт магистра»? Он, по существу, оправдывает появление и утверждение социализма! Говорит о том, что есть собственность, которую не следует оставлять в руках отдельных лиц! Что рабочие должны участвовать в прибылях предприятия, что крестьян жестоко эксплуатируют!.. А эти торгаши, там, в Америке, — с негодованием продолжал Назаров, — «модернизируют» христианство джазами из монашек и рок-н-роллом, чтобы привлечь побольше богомольцев, чтобы нажиться… Нет, что-то здесь не так! Что-то прогнило, что-то умирает… Может быть, рождается новое?
Среди зеленой люцерны возле ульев синеватым дымком в светлом летнем воздухе все еще курился выпавший из дымаря кизяк. Стефан помолчал и затем попытался отвлечь погрустневшего Назарова:
— Отец, да ты, как погляжу, большую часть двора превратил в сад? Знаешь что, убери доски и натяни железную сетку — будет светлее и красивее. И посади виноградные лозы, устрой под ними беседку со столиком и скамейками! Слышишь? Чтобы, когда я буду приезжать… с женой… было где чарочку выпить. И сделай перила на лестнице, что ведет на второй этаж… чтобы внук не упал… Вот так-то… — Стефан поднялся и взял отца под руку. — Пойдем пройдемся по саду.
Когда они пошли к дому, Стефан снова заговорил:
— А эти вопросы, что тебя так волнуют, очень интересны! Мысль о том, что рождается что-то новое, что это новое отчасти уже наступило, тоже верная… Может быть, новое, как жемчуг, зарождается и в твоей душе, потому-то она и болит…
Старший Назаров молчал, болезненно скривив лицо.
В доме было прохладно, стоял полумрак. Ослепленные резкой переменой освещения, они с трудом различили бабушку Вылкану, которая пряла, сидя у окна.
— Бабушка, хватит работать!.. Вот устроюсь, возьму тебя к себе месяца на два, ты и отдохнешь.
— Мне подлечиться бы неплохо, на воды, внучек…
— И на воды тебя отправлю, бабуся… А насчет плитки не беспокойся. Вечером, как вернусь, починю. Я в этом деле разбираюсь. Завтра, — взглянув на ноги, добавил он как бы про себя, — хорошо бы ботинки отнести в починку.
Выйдя за ворота, Стефан, хотя он уже попрощался, снова повернулся к дому и, стоя в светлом проеме калитки, шутливо поклонившись, весело сказал:
— До свидания, отец, до свидания, бабуся!
Он зашагал в гору, прямиком к центру села.
Старики стояли и глядели ему вслед.
VI
Бабушка Вылкана молча пряла, сидя возле открытых дверей, — вытаскивала нить за нитью из пышной черной кудели. В дверь заглянула и тотчас испуганно скрылась Дина — племянница, жившая неподалеку. Бабушка Вылкана перестала прясть и застыла в ожидании. Снова показалась Дина, бледная, чем-то встревоженная: в руках она держала нож и недочищенную головку лука.
— Теть, ты что делаешь? — прерывающимся голосом спросила она.
— Как что? Пряду, — ответила бабушка Вылкана и быстро накрутила нить на веретено.
— Бросай прясть!
— Я и так кончаю, пора тесто месить… а что?
— Не надо месить!
— Почему? Что случилось? — поднявшись, с беспокойством спросила бабушка Вылкана.
— Стефан… плохо ему… там, наверху, у большого моста; он вас туда зовет… Ой-ой-ой! — воскликнула она, взглянув себе на руки, — Позабыла сковородку на плите! Сгорит. А вы бегите! Бегите! — И, не дождавшись ответа тетки, она убежала.
— Стефан! Плохо, говоришь? Как же так — ведь он совсем здоровым из дому ушел! — говорила уже сама с собой бабушка Вылкана, вся дрожа от волнения, и побежала за сыном.
Николай Назаров только что начал вскапывать грядку под поздние овощи. Увидев, что мать, с веретеном в руке, с прялкой за поясом, встревоженная, спешит к нему, он вонзил лопату в землю и, поставив на нее ногу, спросил:
— Что случилось, мать?
— Что случилось? Стефан!.. Прибегала Дина… Стефану, говорит, стало плохо, там, наверху, у большого моста… «Бегите, говорит, скорее!» Боже, боже, что же с ним? — заплакала она.
— Плохо, говоришь? Стефану?.. Но ведь он был совсем здоров!
Оставив лопату воткнутой в землю, Назаров выбежал за ворота и бросился к центру села, к мосту. У ворот стояли люди и тревожно переговаривались. Стоило Назарову приблизиться, как они скрывались, а потом снова выходили за ворота и глядели ему вслед. Бежать в гору было тяжело. Назаров выбился из сил. Опершись о телефонный столб, он постоял несколько секунд с закрытыми глазами, чувствуя, как бешено колотится сердце. Один-единственный вопрос сдавливал ему горло, заполнял сознание: что же стряслось с его мальчиком? Внутри у него все ходило ходуном, как на море в шторм, бессмысленно металось из стороны в сторону. На минуту страшная догадка, подобно вспышке молнии, озарила хаос его мыслей и чувств, и, собрав последние силы, он снова бросился к реке…