Новеллы и повести. Том 1 — страница 21 из 93

Страдание Назарова было особенное — в нем было какое-то горькое разочарование.

После смерти Стефана Назаровы каждую субботу варили кутью. Дом пропитался новым, устойчивым сладковатым запахом ладана, воска, мяты, кислого вина и кутьи. За несколько дней до поминок — особенно перед девятым, двадцатым и сороковым днем — Иона оживлялась, ее охватывала своего рода радость. Она с увлечением белила стены, мыла полы, убирала, стирала, отдавала распоряжения, и в голосе ее слышались бодрые нотки. В день поминок дом сверкал чистотой и порядком. Луженые медные тазы и кастрюли блестели на полках. Иона словно ожидала сына.

На поминки приходили близкие: женщины в черном, с узелками снеди и букетиками цветов — они переступали порог, как скорбные тени, и беззвучно плакали; мужчины, одетые по-праздничному, с бутылками вина — эти чувствовали себя неловко: смущенно здоровались и молча шли двором к дому. К этому времени оживление Ионы уже проходило; лицо ее было напряженное, глаза красные, опухшие от слез, губы дрожали. Время от времени она приближалась к портрету сына и слабым голосом произносила: «Вот и гости к тебе пришли!»

За столом кадили и плакали, наливали в рюмки и плакали, ели и плакали. «Разве так полагалось бы?» — вздохнет кто-нибудь, отливая из рюмки на пол — для усопшего.

Пробуют приготовленное хозяйкой, обмениваются бутылями с вином и все говорят о покойном: какой он был, каким его во сне видели. А Ионе только бы о сыне и слушать, только бы о нем и говорить.

— Как идут они по улице, — говорит одна из женщин и кивает головой на Назаровых, — вздохи вслед им слышатся…

— Нет тяжеле доли человеческой, — подхватывает другая.

— Чтоб ему, этому господу… — ропщет первая. — Одни горести ниспосылает людям.

Отведав богатого угощения и перепробовав все вино, гости начинают чувствовать себя свободнее, завязывается оживленный разговор: о виноградниках — что зацвели, пустили усики… а потом что-то сушить их стало; о хлебах — что пожелтели, налили крупное зерно на летнем солнышке… но где-то их побило градом; о свиньях — что подешевели, что не хватает для них корма и некоторые режут новорожденных поросят…

Иона слушала, и ей становилось страшно.

Встав из-за стола, все отправлялись на кладбище.

Далеко впереди других, как овца с большим колокольцем перед стадом, идет Иона. Она не глядит по сторонам, на чужие ворота, у которых стоят и смотрят люди, не замечает, что движется ей навстречу — человек, телега, собака или стадо. Идет отдельно, глядя под ноги, углубившись в свои мысли; время от времени она шумно вздыхает, и вздох этот жаром вырывается из ее уст. Если кто-нибудь поспешит, догонит ее, чтобы что-то сказать, она, не глядя, повернет на ходу голову, выслушает и ответит тихим, расстроенным, дрожащим голосом, не договаривая слова, — в груди ее мука, что копилась всю ночь.

Но вот и зеленое чистое поле, посеребренное студеной росой, словно сверкающее мириадами слез. Вот и кладбище, обнесенное старой, замшелой каменной оградой. В самом его начале чернеет свежая могила — огромная, неосевшая, словно под ней еще теплится жизнь.

Все молча окружают могилу, жгут свечи, льют воду.

— Не хочется тебе водицы-то, — вздыхает одна из женщин, выливая воду.

— Видели, видели, как потянул! — суеверно говорит другая, выронив из рук конфету, которую она собиралась положить в изголовье покойного.

— Цветы, они и в радости и в горе, — вздыхает, украшая крест, третья.

По потрескавшейся бурой могиле ползут букашки — переберутся через комочек и скроются в какой-нибудь трещине. Никто их не трогает — они священны, они живут здесь, «у него»…

«А может, это он сам превратился в муравья?» — бредит больная душа матери.

Небо высокое, умытое утром. Торжествующее солнце всплыло над зелеными лесами и обратило свой взор на равнину; низко над росистым полем уже стелется легкий серебристый туман — не души ли это усопших?.. Светло и свежо летнее утро.

Она возле него, он здесь, совсем близко… И вправду, совсем близко!.. Если бы вы знали, что это значит для матери! Пока длится короткий обряд — жгут свечи, льют воду, убирают могилу, — она вся дрожит, едва себя сдерживает… Но вот я вижу тебя, сестра моя, лежащей на могиле. Великое страдание сделало тебя поэтом. Тебя — сдержанную, строгую, холодную, безголосую. Ты вся отдалась своему чувству и воспеваешь погибшее дитя словами, что расцвели и были сорваны в самом сердце:

«Встань, мой сыночек, встречай гостей! Это мы к тебе пришли, сынок!

Знаю, земля, что тебя придавила, ни взглянуть, ни услышать тебе не дает!

Ни окон, ни двери нет в доме твоем!

Мой росточек, моя росинка!

Как наступит, сынок, окаянный четверг, так исходит из уст моих пламя…

Как мог ты уйти и потом не вернуться, сынок?

Мой росточек, моя росинка!»

Голос ее крепнет, становится чище, и вот она уже продолжает громко и ясно:

«А как праздник наступит, сынок, так я в горнице прячусь от глаз людских!

Вот и сельский сбор[2] уже близится.

Где головушку я теперь приклоню?

Люди к празднику готовятся, и я, сынок! Люди варят, пекут, и я, сынок!

Ко всем гости придут, и к тебе, сынок! Только в черных одеждах, печальные… Ох вы, гости мои, гостьюшки!

Умоли, сынок, чтоб пустили тебя. Приходи и ты к нам на праздничек…

Я двор подмету — ни сориночки. В дому уберусь, наготовлю всего…

А как станешь ты наряжаться, сынок, я все подле тебя буду, рядышком. Чтоб ты девушкам нашим понравился.

И ты скажешь тогда, сынок: «Матушка!» Хоть бы еще разочек ты назвал меня так…

Где сейчас ты, сыночек, далеко ли ты? Если даже за девять морей мне идти, выпью море до дна, а тебя разыщу.

О, костер мой, печь моя жаркая, в той печи, сынок, все сгорим мы дотла!»

И начинается общий плач.

Бабушка Вылкана тонким голосом оплакивает «синие, словно васильки, глаза» внука, его «русые кудри нечесаные», «пальцы тонкие, белые»… Рассказывает ему, что одна потеряла мужа, другая — отца, а мать его закопала сердце свое в сыру землю, и теперь от стонов ее стены сотрясаются.

«Нам с матерью твоей губ не разжать, — жалуется она, — так мы с ней и сидим по своим углам… И некому снять с наших плеч муку тяжкую!»

А младшая сестра Назарова подхватывает:

«Как пойду в горы, о тебе говорят, как спущусь к Дунаю, о тебе говорят!»

Плачут и причитают все — и старые и молодые: получается какой-то зловещий античный хор. Плачут не просто, а на разные голоса, артистически подбирая слова к мелодии — то их растягивают, то повторяют или глотают.

Собаки с ближних дворов, встревоженные плачем, поднимают лай, а затем начинают подвывать.

Назаров-отец сидит в сторонке на камне, словно древний библейский пророк, облокотясь на колени и зажав в ладонях голову.

Одно время молодые ребята по субботам тайком ходили к кладбищенской ограде, подслушивали плакальщиц и записывали слова — хотели сочинить песню о молодом Назарове.

Вот одна из женщин, уже «выплакавшись», подходит сзади к Ионе и, тихо касаясь ее плеча, говорит:

— Хватит с ним разговаривать! Поднимись-ка лучше да взгляни на него!

Иона отвечает ей уже более спокойным голосом и поднимается с могилы. Все приходит в движение. Слышится оживленный говор.

— Чья это там могила? — спрашивает кто-то из женщин. — Ишь как запущена!

— На, глотни винца, не хочется тащить обратно, — говорит другая, — сама-то я не пью, высокое давление…

— Хоть бы господь пораньше его прибрал, а то столько денег люди потратили, чтоб его выучить, — глядя на могилу, рассуждает третья. — Теперь ни денег, ни его самого — одни долги.

Иона кладет на могилу, поближе к кресту, хлеб, конфеты, сигареты…

— Вот тебе и спички, — говорит она и кладет рядом с пачкой сигарет спичечный коробок. — И курить-то у нас теперь некому! И есть-то некому, — и со страшной трезвостью добавляет: — Знаю я, где ты и во что превратился… да что поделаешь, вся-то душа у меня обуглилась.

И кладбище пустело.

Первыми прибегали деревенские ребятишки из ближних домов и забирали все с могилы, за ними собаки подъедали остатки. А там уж муравьи черными гроздьями облепляли крошки.

VIII

«Страдание раненым зверем ревет в моем доме. Это ты его ниспослал? Ведь ты говорил: «Ни один волос не упадет с головы твоей без моего разрешения». Ты, мой бог! Ты, кому я служил! А знаешь ли ты, что нет на свете слова сладостней, чем слово «отец»? А знаешь ли ты, что я начал было сомневаться в личном бессмертии и стал воспринимать детей как наше бессмертие? Не волос с головы моей — сама голова моя слетела с плеч.

Смерть сына, как громовой удар, пала на мою веру. Давай же поговорим с тобой откровенно, как равный с равным. (До сих пор я обращался с тобой только посредством молитвы и, признаться, в любви моей к тебе было немало страху.) Я много размышлял после смерти сына — целыми ночами, целыми неделями… И сейчас я могу думать о тебе, только сжав зубы.

Ты — это я. Я создал тебя по своему образу и подобию. Ты — это лучшее во мне. Ты — это силы вне меня. Я называл твоим именем неизвестное, загадочное, страшное: то, что мне помогало, и то, что мне мешало. Я собрал все это в единое слово «бог» и долго уповал на него… Воистину, боги так походят на людей, их создавших, что о людях и народах можно судить по их богам…

…Меня поражало солнце — это чудо, поражала заря, поражали звезды, грозы, песни птиц, и я думал: не кроются ли за солнцем и звездами твои взгляды, за зарей — твоя улыбка, за закатом — твоя тихая печаль, за раскатами грома — твой гнев, за песнями птиц — твоя светлая радость? Не от твоих ли шагов колышутся зрелая пшеница и вершины деревьев? Красное вечернее небо — не твоя ли это великолепная мантия, на которой скоро будут вытканы яркие звезды? Поверь, если бы мироздание не было столь величественно, я едва ли вспомнил бы о тебе! Божественное явилось прежде, чем явился бог.