Время от времени она соглашалась поиграть нам на гитаре. Не бог весть как играла, иногда сбивалась и сама хохотала над своими ошибками, но мы слушали в полном восторге. Ее пальцы, пять тоненьких белых пальчиков, скользили и порхали по грифу, и мы не могли оторвать взгляд от их танца. Невольные вздохи сопровождали его. Засмотришься на девушку, на ее лицо, руки — и трудно свыкнуться с мыслью, что она наш единомышленник и разделяет нашу судьбу. У меня было чувство, что ее участие в нашем общем деле — это всего лишь увлечение, каприз хорошенькой девушки, может ей наскучить в любой момент и тогда она, топнув ножкой, скажет: «Довольно, поиграли — и хватит, а теперь займемся чем-нибудь другим». Вот какие мысли приходили мне в голову, и я никак не мог от них отделаться. Что, если Ануша попадет в полицию? Игра так или иначе была серьезной и не очень-то подходила для такой хрупкой девушки, как она.
Однажды я поделился своими сомнениями с Михо. Посмотрев на меня с удивлением, он нахмурился:
— Однако, горазд же ты на выдумки! Выходит, девушка виновата в том, что красива… Ты думаешь, женщинам можно доверять, только если они страшилища?
— Я этого не говорил.
— Нет. Но так получается. Ты что-нибудь имеешь против Ануши?
Я пожал плечами. Мы немного прошлись. Был поздний вечер, луна раскинула над городом свою серебряную паутину. Лицо Михо казалось голубоватым, глаза его задумчиво блестели. Неожиданно он остановился и, схватив меня за руку, потянул к себе.
— Послушай… А ты, часом, не влюблен?
— Что такое?
— Ты влюбился в Анушу?
— С чего ты взял?
— Я спрашиваю вполне серьезно, — сказал он, пристально глядя мне в глаза.
Я вырвал руку.
— Какая чушь! — ответил я зло. — Оставь меня в покое.
Он вздохнул. Потом сунул руки в карманы брюк и пошел вперед. Даже принялся что-то потихоньку насвистывать, словно про себя. А я был очень сердит, и его свист разозлил меня еще больше. Я поспешил с ним расстаться.
Действительно, я был ужасно зол. Прежде всего потому, что не привык к таким разговорам — характер у меня был угрюмый и замкнутый, да и почему, на каком основании я должен отчитываться перед ним в том, что я думаю и чего не думаю об Ануше? А кроме того… меня очень смутили его вопросы. Было так, словно Михо запустил ко мне в сердце руку, как в раскрытый ящик, и извлек оттуда нечто такое, о чем я и не подозревал, но что существовало независимо от меня, спрятанное глубоко, на самом дне…
В сущности говоря, я и сам не знал, любил ли Анушу, но вопрос, который мне задал Михо, прояснил многое. Когда Ануша бывала рядом, я ощущал какое-то внутреннее сопротивление, и мне всегда бывало трудно посмотреть на нее или заговорить. Когда я думал о ней, иногда с томлением, иногда с глухой враждебностью, я понимал, что она ничем не выделяет меня среди прочих. Но, возможно, я ошибался? Со всеми она держалась совершенно одинаково, хотя чаще, чем с другими, разговаривала со мной или с Михо… Как бы то ни было, но когда время условленной встречи у Ануши приближалось, меня тянуло прийти минут на десять раньше, пока не явились остальные. Больших усилий мне стоило отказываться от этого. Нарочно отыскивал я себе какое-нибудь дело, которое меня задерживало и отвлекало от этих мыслей. Только они, проклятые, не оставляли меня. Бывало и так, что я выходил пораньше, а потом бесцельно бродил по улицам. Каждую минуту смотрел на свои часы. Снова и снова подносил их к уху, чтобы убедиться, что они идут: секундная стрелка не работала, что же до часовой и минутной, то они были словно прикованы к одним и тем же цифрам… Наконец я приходил к Ануше, истерзанный и злой как черт. Приходил даже с опозданием. Ануша, окруженная парнями, о чем-то рассказывала, отпускала шутки, смеялась громче всех — настоящая Белоснежка в окружении четырех темноволосых гномов, хотя все они были отнюдь не гномы, а я сидел молча да злился на себя за то, что не смел осуществить такое в общем-то невинное желание — поболтать с Анушей наедине… Да, но что бы сказали товарищи, если бы заподозрили, что я нарочно пришел пораньше? И как бы к этому отнеслась сама Ануша?
Я так далеко зашел в своих чувствах и доводах «за» и «против», что не давал ни тем, ни другим одержать верх. Иногда я чувствовал себя подобно Рахметову, когда тот лежал на своем ложе, утыканном гвоздями: лежать дальше — сил нет как больно, а встанешь — как будешь выглядеть в собственных глазах?
И все-таки я попытался «встать».
Однажды в конце весны, когда солнце сияло с каким-то неистовством, так что даже развалины, оставшиеся после налета английской авиации, выглядели довольно живописно, я решил отправиться к Ануше до условленного часа. В сущности, говорить, что я решил, нельзя, это было бы далеко не точно и весьма преувеличенно, потому что я ничего предварительно не обдумывал и не ставил перед собой никакой цели. Просто какое-то светлое чувство, неясная надежда на то, что со мной случится что-то очень хорошее, побудили меня выйти из дому на полчаса раньше. Во что только не поверишь в такой день, особенно когда так хочется верить!
В подобных случаях говорят, что у человека выросли крылья. Разумеется, никаких крыльев не было, однако ноги у меня длинные, и через несколько минут я уже стоял у знакомого дома. Я даже забыл осмотреться вокруг, прежде чем толкнуть входную дверь, — обязательное правило для каждого из нас, если мы не хотели притащить за собой «хвост». Спохватился я уже на лестнице — и махнул рукой. Да полно, могло ли случиться что-нибудь в такой великолепный день?
Как всегда, дверь мне открыла Ануша. На ней была белая кофточка с короткими рукавами и темная юбка. Волосы она украсила маленьким белым цветком. Лицо ее было покрыто легким румянцем, синие глаза, словно вечернее небо, излучали какое-то таинственное сияние. Никогда я не видел ее такой.
Некоторое время она смотрела на меня — и будто не видела. Казалось, она пытается что-то вспомнить. У меня голова пошла кругом. Останься она еще хотя бы на миг вот такой, с этим блуждающим взглядом, который словно искал у меня ответного, я, не выдержав, протянул бы руку и погладил ее по лицу. И сказал бы ей слова, которых никто никогда не говорил, — так по крайней мере мне казалось тогда.
Но она засмеялась и каким-то почти бессознательным движением вынула из волос цветок.
— Проходи, Петр, — сказала она и взглянула на цветок. — Видал, какой садик у нас во дворе? Хозяев теперь нет, можно нарвать сколько хочешь цветов… Возьми, дарю его тебе.
Она сунула цветок мне в руку и поспешила вперед, весело смеясь. Я двинулся вслед за ней, не разбирая дороги.
Теперь, приближаясь к шестому десятку, я твердо знаю, что любовь человека имеет свои законы, пусть романтики даже утверждают обратное. Единственная в жизни любовь кончается в двадцать лет. Все остальное — то, что пробуждается в душе время от времени, чтобы оживить в ней угасшую мечту, то, что тревожит нас в сновидениях, — все это отзвуки неизжитой веры в иллюзии, в непостижимое совершенство духа, отголоски некогда подавленного чувства.
Но тогда, в те далекие дни, ничего этого я не знал. Все было впервые в жизни, раз и навсегда.
Там, в той маленькой комнатке, где были гитара и пестрые занавески на окнах, где я представлял себя наедине с Анушей, куда я входил растревоженный, сделав три самых счастливых в жизни шага, — там я застал Михо.
Я замер на пороге и раздавил в кулаке цветок. Что-то кольнуло меня. Не в руку — в самое сердце.
Михо сидел, повернув ко мне голову, на губах его блуждала улыбка — та же, с которой встретила меня Ануша. На нем была белая рубашка с закатанными рукавами. Спереди, над ремнем торчала рукоятка его пистолета. Пиджак валялся на кушетке.
— Смотри-ка, — сказал он, — иногда и ты являешься вовремя.
Он был прав. Я часто опаздывал минуты на две, на три, потому что боялся прийти слишком рано. И вот теперь я пришел слишком поздно. Я смотрел на него и думал, что и у меня пистолет в кармане, хоть и меньшего калибра, чем его «стар», и я мог бы вот так же восседать здесь в одной рубашке и выглядеть героем. Смотрел на него — широкоплечего, с открытой шеей, очень смуглого. Сидит, развалясь на стуле, как у себя дома. Рука откинута на спинку, другая — на какой-то книге, лежащей на столе. Во всей его позе, в губах, растянутых в самодовольную ухмылку, было что-то многозначительное и отталкивающее. Таким виделся он мне в тот момент.
И тут впервые в жизни я осознал, что такое настоящая ненависть. Вероятно, это произошло потому, что я впервые в жизни любил. Не то чтобы я не знал раньше этого чувства ненависти — оно зародилось во мне очень рано, еще в детстве, когда, бывало, по вечерам являлся пьяный отец и колотил кулаком по столу, потому что хозяева требовали платы за квартиру, а денег не было. Страдали мы с мамой. И я возненавидел отца, а хозяев — еще сильней… Но умер отец, появился отчим, во многом на него похожий. Отчима я полюбил и благодаря ему в чем-то научился понимать отца. Иногда даже предлагал: «Давай схожу за ракийкой!». А он поглядит на меня да и заплачет, мой второй отец. Человек он был чувствительный, хотя всю жизнь имел дело с железом… Слез его я боялся, но они как-то нас сближали.
Когда я подрос, у меня стали вызывать ненависть некоторые слова — например, «буржуа», «господа», «фашисты». Цель я себе кое-как наметил и шел к ней напрямик, с широко раскрытыми глазами, но безнадежно слепой ко всему, что люди, вздыхая, называют жизнью, делами рук человеческих, молодостью… Жизнь? До тех пор пока землю топчут фашисты, пока горсточка людей владеет всеми благами и обжирается, в то время как миллионы таких, как мы, надсаживаются на работе с утра до ночи, а потом льют слезы над рюмкой ракии, чтобы позабыть о том, что нет хлеба, — до тех пор пока все это так, нет и не может быть жизни, нет и не будет молодости, гнусная ложь все эти сказки о делах рук человеческих… Весь мир я безоговорочно разделил на чужих и своих, на врагов и друзей. Середины не существовало. Когда в университете я участвовал в стычках с легионерами, красный туман застилал мне глаза. А когда пришли немцы, я стал мечтать об убийстве — уничтожить бы хоть одного! Омерзение кровавой волной подступало к горлу всякий раз, как я видел их серо-зеленые мундиры на наших улицах.