Новеллы и повести. Том 1 — страница 74 из 93

Но я не убил никого. Да и вообще не уверен в том, что смог бы убить… Ненависть к врагу была чувством тяжелым и мучительным, но оно не унижало. Иногда не давало дышать, но всегда помогало жить, выстоять в трудные дни. Это было чувство чистое и святое, не оскверненное себялюбием или корыстью.

Теперь же я ненавидел своего товарища. Я шел домой по темным, неосвещенным улицам. Еле-еле отдирал от панели ноги, переполненный, отягощенный страданием и гневом, слепой среди ослепших, затемненных зданий, одинокий путник среди руин полумертвого города. Иногда, остановившись, я по-волчьи задирал лицо к черному небу и скрежетал зубами… Значит, вот как все это было! Пока я колебался, пока отказывал себе даже в невинном желании поговорить с Анушей, пока терзался сомнениями и страдал от своего слабодушия, он вполне успешно обстряпывал свои делишки. Что ему правила конспирации, ему безразлично, как отнесутся ко всему товарищи. Он спросил, не влюбился ли я, — значит, понял… Понял — и издевался надо мной? Да и впрямь, не потешались ли они надо мною оба?

Я ненавидел и его и себя. Но его — вдвойне: за то, что он внушил мне ненависть ко мне самому. Я пробовал унять себя логическими рассуждениями и доводами — напрасно. Доводы сердца были сильнее; ревность беспрерывно их подкармливала, и я каждый раз пытался оправдывать подлинное свое ничтожество мнимым ничтожеством соперника.

Прошло несколько дней. Я притерпелся к боли. Холодное напряжение подпольной работы утолило кипение ревности, и она медленно выпадала в осадок. Каждый вечер, прежде чем заснуть, я бередил свои раны, испивая яд уже с блаженным наслаждением, в котором страдание мешалось с насмешками над самим собой. Закрыв глаза, я словно видел эти два лица — нежно-белое и смуглое, освещенные одной и той же потерянной, блуждающей улыбкой. Видел я и любовные сцены, которые заставляли меня лихорадочно искать сигареты. У меня темнело в глазах.

И, однако, какой-то свет нет-нет и блеснет передо мной. Что, если все совсем не так? Если это лишь несчастный обман ревнивого моего воображения? Да и какие у меня доказательства любви Михо к Ануше, если не считать того, что он пришел к ней заранее, и еще нескольких беглых впечатлений?

Я уцепился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Проснувшаяся надежда вырывала меня из того состояния, к которому я уже начинал привыкать, и опять будоражила мне кровь. Это было еще мучительнее, чем та уверенность, которая была у меня раньше. Иногда я даже сожалел, что поддался надежде. Мне были нужны доказательства либо одного, либо другого, мне нужна была уверенность, и несколько раз я давал себе слово спросить обо всем Михо, когда мы с ним встретимся по делу, но в последний момент я отказывался от своего намерения. Меня охватывал страх. Я даже не решался под каким-нибудь предлогом заговорить с Анушей.

Едва смог я дождаться нашей следующей встречи в ее комнате. Пришел на четверть часа раньше. Михо уже был там.

*

Опять я пришел на встречу последним, однако Михо не сделал мне никакого замечания. Лишь посмотрел внимательно и сказал:

— Садись, начнем.

Я виновато избегал его взгляда, словно совесть моя была нечиста. И это озлобляло меня еще больше. Раньше мы были связаны незримой цепью дружбы, теперь в ней недоставало звена. С Анушей я избегал разговаривать. Или даже не избегал, а не было у меня охоты говорить с нею. Стоило мне ее увидеть, как что-то застревало у меня в горле, дыхание спирало, и я мрачнел и понимал, что со мной происходит.

Все это не укрылось от остальных. Как они объясняли мое поведение, не знаю, но я замечал, что в присутствии Ануши они либо тихонько переговариваются между собой, либо молча изучают мозоли на своих руках. Нередко перехватывал я мимолетный взгляд, брошенный то на девушку, то на Михо. И такие взгляды не были добрыми. Я понимал моих товарищей. В то жестокое, беспросветное время, когда каждый шаг во тьме мог стоить нам жизни, Ануша была для всех как светлячок, околдовывавший взоры, как солнечный луч, согревавший наши озябшие души. И этот светлячок был спрятан в пригоршне у одного из нас — у нашего командира. Справедливостью здесь и не пахло…

Зависть заразнее гриппа: не нужно даже чихнуть, чтобы у всех, кто находится рядом, поднялась температура.

Михо скоро почувствовал общее настроение, но он был не из тех, кому свойственно отступать. Он перестал скрывать свои чувства. Держаться стал вызывающе — точно мы и не стоили иного обращения. Вот Ануша собирается на свой пост на садовой скамейке; он смотрит на небо, затянутое тучами, и говорит:

— Анушик, возьми пальто, как бы дождь не пошел!

А то еще и отправится вслед за ней, словно для того, чтобы пошептаться тайком от нас. Или скажет:

— Ну-ка, поиграй нам немножко. Где-то я читал, что музыка Облагораживает души…

И окинет нас ироническим взором. Так он шутил, и каждый раз шутка была как пощечина. Мы не подхватывали его шуток. Мы молчали. Ануша бросала гитару и быстро выходила из комнаты.

Начались споры с командиром, пререкания по любому поводу, часто из-за пустяков. Иной раз целый час обсуждали то, что раньше решали в пять минут. Нас раздражало каждое его слово. Даже его упорство, смелость, готовность взять на себя самое трудное — все, что прежде так нравилось в нем. Неужто среди нас не нашлось бы никого получше? Ну, как же! Чем ему уступал Георгий — коротышка Георгий, легкий и юркий, как ласка, который месяц назад один, без всякой помощи поджег две цистерны на товарной станции? Или Симо, медлительный слесарь с крупными чертами лица? Без единого возражения он делал все, что ему приказывали. Или, наконец, я сам — чем я был хуже Михо?

Мы всячески давали ему это почувствовать — каждым движением, усмешкой, взглядом. И он понимал. Мрачнел день ото дня. Неожиданно, в самый разгар жаркого спора, он умолкал и, махнув рукой, говорил:

— Решайте сами. Как решите, так и сделаем.

Но как мы могли решать, когда последнее слово по праву принадлежало ему? Мы и это давали ему почувствовать.

Наконец час объяснения настал. Однажды, когда мы все вчетвером возразили ему в один голос, он посмотрел на нас из-под густых насупленных бровей и опустил голову.

— Слушайте, дальше так продолжаться не может… Чего вы злитесь на меня?

Вопрос был неожиданным, как неожиданна в таких случаях любая искренность. Мы промолчали. Да и что мы могли ему ответить? Я стоял на своем посту у окна и наблюдал за хрупкой фигуркой Ануши, которая сидела под высокой акацией в саду. В руках у нее была раскрытая книга. Она искоса наблюдала за прохожими. Ее медно-рыжие волосы закрывали плечи, и в них отражалось солнце. Когда она поворачивала голову, от волос словно бы отлетали золотые искры.

Внезапно меня охватил гнев против этой девушки. Это она была яблоком раздора, из-за нее распалась вконец наша дружба. Ее синие глаза, ее немыслимые волосы лишили нас разума… Недостающее звено связующей всех нас цепи следовало найти, и это мог сделать только Михо. От него зависело все.

— Ладно, — сказал я, не переставая следить за Анушей, но уже не видя ее. — Если хочешь, я скажу тебе все, что думаю. Не нравится мне, когда в дело впутывают личные отношения.

— А что ты тут видишь плохого? — глухо спросил Михо.

— Вижу, не вижу… Не в том суть, но для любовных историй сейчас не время.

Он ничего не ответил. Только обжег меня своими черными глазами и опять стал глядеть на пол. Меня поддержал коротышка Георгий.

— Ничего хорошего твои шуры-муры нам не сулят. Что уж тут объяснять, кажется, не маленький… Девушка жизни своей ради нас не жалеет, под ее домом земля горит, а тут еще ты ей голову морочишь. Не дело. Перестреляют нас всех когда-нибудь, как зайцев.

Почему нас должны были перестрелять, как зайцев, вряд ли кто-нибудь мог объяснить. Но я не стал вмешиваться. Остальные двое одобрительно кивали. Михо криво усмехнулся, опустил свою черноволосую голову и долго сидел в такой позе. Когда он выпрямился, лицо его казалось высеченным из камня.

— Хорошо, — сказал он как отрубил. — Конец. Прекращаем шуры-муры.

Кожа его приняла какой-то странный, желтушный оттенок. Кулаки, сжатые на коленях, побелели. Один за другим мы бросились к нему, обступили. Да, мы хотели, чтобы он понял нас правильно, именно так, как мы говорили. Мы должны были предостеречь его от ошибки… Ведь дело превыше всего… Нам вовсе не было нужно, чтобы он непременно расстался с Анушей, но в такое время… Да и потом, ремсисты должны быть безупречны, не так ли? Особенно теперь, когда враг подстерегает за каждым углом…

Вошла Ануша. В комнате настала тишина, внезапная, как удар. Ануша посмотрела на нас недоуменно и озабоченно.

— Уж очень вы засиделись, отец придет с поезда в семь. Что случилось?

Михо застегнул пиджак и спокойно ответил:

— Толковали тут о любви… Одним словом, можно ли в наше время любить. Ты как считаешь, Анушик?

Она посмотрела ему в глаза, он ответил ей тем же взглядом. Девушка залилась краской, потом кровь отхлынула от ее лица. В комнате было тихо и душно. Я расстегнул ворот рубахи.

— Как думаю я? — повторила Ануша и сделала шаг навстречу Михо, словно хотела рассмотреть его поближе. — Думаю, что любовь — это что-то огромное. И приходит она раз в жизни… Но дружбу я ставлю превыше всего. Крепкую, верную до смерти дружбу.

Она говорила, как будто произносила клятву. В ее ясных глазах пламенел фанатический огонь самоотречения. Губы были словно обсыпаны пеплом.

Мы поспешили разойтись.

*

Что потом произошло между ними, был ли разговор по этому поводу — не знаю, но после того дня их обоих как подменили. Ануша сделалась замкнутой и строгой, говорила мало, редко улыбалась. С Михо она вела себя более холодно, чем с кем-либо из нас четверых. Ее гитара исчезла из комнаты. Теперь мы не слыхали ни игры Ануши, ни ее пения и не осмеливались об этом просить. Мы больше не шутили. Из маленькой Анушиной комнаты ушел смех, и мы как-то сжались, замкнутые и отчужденные. Как легко убить радость, когда не ты ее создавал!