Новеллы и повести. Том 2 — страница 14 из 89

Минка раскрыла бритву, облила ее ракией, но не решалась подступиться к буйволице, хотя точно знала, в каком месте нужно сделать разрез. Еще ребенком она видела, как дед Алексий Налбантин пропорол бок теленку, пропорол заостренным коровьим рогом, и газы выбились через рог зеленой струей…

«Был бы у меня рог деда Алексия, — подумала Парикмахерша. — Все б меньше я опасалась…»

Но медлить дальше было нельзя, животное опять норовило лечь, они крепко связали ему ноги, и, стиснув зубы, Минка замахнулась — бритва беззвучно погрузилась в чуть заметную ямку.

*

Ветеринар приехал к вечеру. Буйволица кое-как дотащилась до двора, и теперь окровавленная, с опавшими боками лежала на том же месте, где обычно с цепью на шее коротала летние ночи. Снова наступала ночь, но цепи не было, а вытянутая шея бессильно упала на землю.

Ветеринар вылез из пролетки, спросил, где буйволица, и, подходя к яблоне, раздраженно сказал, что у него четыре села и что он не может разорваться на части.

Это был худощавый человек лет сорока, усталый и измученный бессонницей, в простой зефировой рубашке, небрежно заправленной в брюки и расстегнутой на груди. Не спеша он приблизился к голове животного, приподнял пальцами веко, глянул на десны, медленно провел ладонью по его шее.

Женщины, стоя поодаль, молчали. Парикмахерша ушла на птицеферму, и сейчас здесь были бабка Йордана, Тана и Жела. Со скорбными лицами они смотрели на человека, который ощупал животное, выпрямился, достал сигареты и закурил.

— Поправится она, доктор? — не вытерпела бабка Йордана. — Что будет-то?

— Колбаса! — сказал сердито ветеринар. — На колбасу пойдет.

Он курил и смотрел на распростертое туловище животного с засохшей раной в паху, вокруг которой кружились мухи. Женщины понимали, что он что-то обдумывает, и долго не решались ни о чем спросить, боясь помешать.

— Часть содержимого из желудка попала в брюшную полость, — сказал ветеринар. — И теперь перитонит обеспечен. Пункцию надо делать, а не так, как вы… бритвой! Кто ж вам виноват!

— Минка не виновата! — вступилась Тана. — Это я ее упросила. Она не хотела, а я…

— Подыхала ведь, доктор, — сказала Жела. — На глазах прямо подыхала, что ж глядеть, как она мучается?

— В том-то и дело, что все равно околеет, — ответил ветеринар. — Инфекцию занесли. Теперь, что бы я ни сделал, поздно… Одно остается — прирезать!

— Ох, не говори! — вскрикнула бабка Йордана. — Здоровую скотину, и вдруг ни с того ни с сего…

— Так уж ей на роду написано, бабушка! Самое большее до утра доживет. Так что смысла нет…

Он выкурил еще одну сигарету и двинулся к пролетке, женщины шли за ним, словно надеялись, что он изменит свое мнение.

— Несчастный случай! — сказал ветеринар, беря кнут. — Я составлю протокол, может, по страховке хоть немного дадут. А ждать больше, по-моему, не стоит…

Он избегал смотреть в глаза хозяйки, потому что заметил, как они наполняются слезами. Занимаясь своей профессией, он огрубел и стал равнодушен к страданиям ближних, но все же где-то глубоко под коркой этой грубости и равнодушия таилась жалость. Он был сыном крестьянина и болгарином, а в каждом болгарине живет что-то от Боне Крайненеца[3].

— Но-о! — крикнул ветеринар и рассек кнутом воздух.

Женщины постояли на улице, пока пролетка не скрылась из глаз, и снова вернулись к яблоне, где едка дышала обессилевшая буйволица.

Тогда Тана опустилась на колено у ее морды и заголосила, как голосят крестьянки на кладбище, над черными могильными холмиками. Но хотя в глазах ее стояли слезы, ни одной слезинки не пролилось, и она не плакала, а причитала, выкрикивая громко и напевно слова, полные боли и муки, которая копилась капля по капле и теперь выливалась прорвавшимся из души потоком.

Женщины слушали рассказ о том, как четыре года назад Тодор пошел в среду на базар и привел буйволицу, которую назвали Среданой; как все ей радовались, словно в дом вошел новый человек; как вскопали участок на задах и засеяли его люцерной, чтобы всегда для нее была свежая люцерна, и как из-за этой-то люцерны они лишились Среданы.

— Ну, хватит, Тана, хватит! — тронула ее за плечо Жела. — Слезами горю не поможешь…

— Оставь ее, — сказала бабка Йордана и отерла глаза концом платка. — Пусть выплачется.

Жела и Ганета повели хозяйку в дом, а она, всхлипывая, все спрашивала, что ж теперь делать, Тодора нет, а если его ждать, то буйволица, того гляди, сдохнет у них на глазах.

— Схожу-ка я домой за ножом, — сказала Жела. — Знаю, что тебе ее жалко, но что ж, лучше, чтоб она околела?

— Делай что хочешь, тетя Жела! — сказала Тана, успокаиваясь. — Хорошо, что хоть вы здесь. Что б я без вас делала?

— Может, Милора позвать? — сказала бабка Йордана. — С мужчиной-то все же спокойней.

Все согласились, что было бы хорошо, если б пришел хоть один мужчина, но где сейчас найти бригадира?

— Я загляну к ним, может, он дома… — предложила Жела. — А нет, так и без него обойдемся.

Через полчаса во дворе уже горел костер, покрывая копотью черный котел, стоявший на двух продолговатых камнях, под который бабка Йордана непрерывно совала сухие стебли подсолнуха.

Возле лужи запекшейся крови женщины, присев на корточки, осторожно снимали ножами со Среданы ее черную шкуру. Делали они это умело, с привычной сноровкой, говорили о всяких пустяках, о чем угодно, только не о буйволице, с которой маялись целый день, стараясь ее спасти, и которую теперь свежевали ножами.

Ножи скоблили упругую шкуру, воздух был полон запаха свежей крови и дыма, который поднимался от горящего подсолнуха и заволакивал весь двор.

*

Каким долгим был этот день! Как давно свистела в свой свисток Эмиша, как давно загоняли они буйволицу в реку и Парикмахерша подходила к ней со своей острой бритвой.

На дворы уже спускался сумрак, стебли подсолнуха превратились в мягкий пепел, женщины устало сидели за столом, на котором краснела мясорубка, а вокруг на деревьях были развешаны свежие колбасы.

Все кончено! Утром было смирное неповоротливое животное с серповидными рогами, теперь его уже нет. Осталось одно воспоминание да висящие на сучьях колбасы.

— Пошли, что ли! — сказала Жела.

— Погодите! — остановила их хозяйка. — Никуда я вас не пущу. Сегодня вы мои гости.

— Да нет, Тана, пора… Скотину надо встречать.

— Посидите немного и пойдете! Поужинайте у нас. Столько мяса…

Она загородила им дорогу, умоляла, настаивала и не отступилась, пока они не пообещали, что вернутся. А они пообещали потому, что скоро должен был прийти Тодор и не стоило оставлять ее с ним с глазу на глаз.

Поджидая их, Тана густо посыпала шкуру буйволицы солью и купоросом, чтобы не испортилась. Но не успела она с этим покончить, как увидела во дворе мужа. Он стоял с мрачным видом и курил.

— Видишь, что мы наделали? — сказала Тана, подойдя к нему. — Погубили животину.

Сумерки сгущались, и огонек его сигареты казался все ярче.

Наконец он выругался. Обругал то, чему не знал названия и не ведал, где оно скрывается, но что витало над его домом и каждый день старалось ему навредить. Для иных это был рок, но он не знал этого слова, — для него оно оставалось чем-то, что не позволяло ему курить, что мешало ему получить прописку в городе и что погубило их буйволицу.

— Ах, мать его! — сказал он, затоптав обжегший ему пальцы окурок. — Но ничего! Поживем — увидим!

Больше он за весь вечер не обронит ни слова. Будет сидеть с краю стола, пить вино и курить, курить, курить, пока пачка сигарет в его руках не опустеет и не сожмется в комок…

На улице послышались голоса — это возвращались женщины. Они несли вино, бутылки с ракией, фартуки их были полны огурцов и помидоров, а бабка Йордана тащила арбуз, выросший у нее на огороде.

Они уселись вокруг двух сдвинутых, покрытых газетами столов; на костре в кастрюле булькал фаршированный перец, на сковородке аппетитно потрескивали куски колбасы. Бутылки переходили из рук в руки, голоса стали бодрей, гнетущее настроение, не покидавшее их весь день, рассеивалось, как дым Тодоровой сигареты.

— Выпьем и поедим! — кричала хозяйка, разогревшаяся и осмелевшая после первых же глотков ракии. — Что нам остается? Ешьте и поминайте Средану!

— Были бы вы живы-здоровы, Тана! — успокаивала ее бабка Йордана. — Скотину-то купишь, человека вот не купишь…

— Хватит с меня! Ничего мне больше не надо. В город переберусь. Ну, Тодор, скажи, возьмешь меня в город? Не везет мне в этом проклятом селе…

А муж сидел с краю, запахнувшись в свой дешевенький пиджачок, молчаливый и уже пьяный.

— Нет, город не по мне! — призналась Бона. — Не могу я жить, когда кругом столько народу. И все по часам. Куда ни пойдешь, все по часам… Не по мне это!

— Дело твое, — сказала Тана. — Не нравится, оставайся тут, в этой грязюке и жарище. Копай, сажай, поливай перец и покупай потом по двадцать стотинок, а я его там за десять покупать буду…

Это было верно. Уже несколько лет, как правление кооператива, чтобы повысить плату за трудодень, ввело такой странный порядок. Цены на сельскохозяйственные продукты были в селе гораздо выше, чем в городе. И получался порочный круг: крестьяне выкладывали деньги из своего кармана, чтобы больше получить в конце года.

— Было б в городе лучше, — продолжала спорить Бона, — то Петко купил бы там себе дом, а не стал бы каждый вечер сюда на «Волге» ездить.

— «Волга» казенная, потому и ездит, — сказала Жела.

Петко, бывший председатель их кооператива, несколько лет назад «выдвинутый» на пост заместителя председателя окружного народного совета, действительно жил в селе, и каждое утро за ним приезжала зеленоватая «Волга», отвозила на работу, в его кабинет, а вечером привозила домой.

«Важная шишка!» — потешались над ним в селе и при нем подсчитывали, сколько бензина идет на восемьдесят километров, чтоб ездить каждый день по два раза из Юглы в город и обратно. Но он невинно улыбался или с несокрушимой логикой поговорки «Дают — бери, бьют — беги» отвечал: «Положено, вот и езжу!» Что они могли на это ответить? На такого добродушного человека и сердиться-то трудно! И они только махали рукой, уверяясь в том, что в этом мире есть какая-то сила, которая благоволит к одним и немилостива к другим. Та безымянная, невидимая, неуловимая сила, которую они могли обругать, как обругал ее в этот вечер Тодор, но были бессильны побороть.