— Будь что будет! — сказала Ганета. — Выпьем! За всех мужиков, хоть наших, хоть казенных! Тетя Жела, ну его к черту, спой-ка лучше песню… Нам мира не переделать!
Тана принесла с костра новую сковородку колбасы, поджаристой, с плотной корочкой, блестящей от жира. Развеселившиеся женщины выпили еще, а Жела затянула их любимую старинную песню, которую слышала от матери. Эта песня болгарской крестьянки с бесхитростными словами о любви и разлуке, об увядших цветах и темных тучах в небе была грустна, но полна веры, потому что та, что сложила ее, верила, что все перенесет — ведь только сильному духом дано выплакивать свое горе в песне…
— Пьют да поют! — послышался из темноты мужской голос — А потом слезы начнут лить.
Это был Дим Бой. Он стоял, засунув пальцы за ремень своего карабина. Позади него раздались шаги, кто-то подошел к нему, и лампа над дверью осветила лицо бригадира Милора.
— Вечер добрый! — сказал сторож. — Идем мы это с заседания, бригадир и говорит: давай наших баб проведаем… Твой голос издалека слышно, Жела!
Тана пригласила их к столу, налила им вина, положила закуски. Дим Бой не заставил себя долго просить — повесил карабин на стул и наклонился к тарелке. Но бригадир был задумчив и не притрагивался к еде.
— Будь здоров, Милор! — крикнула Бона. — Давай чокнемся, голубчик…
И потянулась к нему своей рюмкой. Он неохотно усмехнулся, рюмки их соприкоснулись, но, прежде чем отпить, он сказал:
— Выпьем, коли хочешь…
— Что-то ты невеселый какой? — посмотрела на него Жела.
— Да так! — сказал он. — Не будем об этом…
— Не пугай баб! — сказал ему Дим Бой, подбородок которого уже замаслился. — Ничего страшного, как-нибудь утрясется.
— Что это вы шушукаетесь! — сказала Жела, и гомон немного утих. — Опять чего-нибудь выдумали на своих заседаниях?
— Да нет! — ответил Милор. — На этот раз сверху… И мы против, да…
Он заметил, что все смотрят на него и ждут, что он скажет. Отпил немного и объяснил:
— С самого обеда заседаем… Пока вы меня искали, я на заседании сидел. И до сих пор… ох, и жаркий шел спор. Наша «шишка» прикатила разъяснять, но мы его в такой оборот взяли — всю ночь спать не будет…
— Господи! — тихо сказала бабка Йордана. — Опять…
— Опять! — сказал бригадир. — По двести тридцать килограммов зерна велено давать на человека! Хоть две тонны заработай, получишь двести тридцать кило… Остальное деньгами. И все тут!
— Хорошее дело! — сказал Дим Бой. — Мешки на мельницу не возить, клади деньги в карман, а хлеб нужен — так на то пекарня есть!
Женщины не сразу поняли, что кроется за этим новшеством. Вроде все было к лучшему: чем терять время на мельнице, удобнее покупать готовый хлеб в пекарне. Впрочем, они уже привыкли к тому, что сдавали муку, получали взамен талоны, а по ним каждый вечер — теплые белые караваи. Но постой, постой… А отруби? Чем они будут кормить кур и поросят? Кооператив не обеспечивал кормом скотину, которая была в личном пользовании крестьян, стало быть, нужно будет покупать на рынке, а там цены в два-три раза выше… На рынке! Им и торговать будет нечем! Конечно, то, что сверх нормы, будет оплачено, но по государственным ценам. На рынке каждый выручил бы больше…
— Это Петко, «шишка» выдумал! — вскинулась Бона. И все согласились, что это его рук дело. Один Дим Бой попытался его защитить и сказал, что пришла бумага и что она касается всех сел, а не только Юглы. Петко приехал лишь разъяснять, как в прошлом году он разъяснял постановление о налоге на виноградники. Но налог был отменен той же осенью, и женщины сказали:
— Авось будет, как в прошлом году!
Бригадир слушал их, подперев голову рукой. К концу лета вино уже перебродило, и хотя выпил он немного, но чувствовал, что голова у него закружилась. Все больше одолевала его усталость, осаждали мысли о недавнем заседании. Петко-то даже пот прошиб… Будет он помнить это заседание. Да, как же, будет он помнить, как помнит, что отец его был бедняком, ковырял деревянной сохой землю и завязывал деньги в платок — копил, чтобы отдать сына в гимназию. Чтоб тот выучился и забыл, что значит крестьянский труд! «Не по государственному рассуждаете! — разорялся он. — Личные интересы защищаете…» «А мы что — не государство? — спрашивали они. — Государство, что сноп, из колосьев состоит… Мы его колосья, есть у нас, есть и у государства!»… «Разговорчики! — крутил он головой. — Государству хлеб подавай, а не разговоры».
— Сказать по правде, — заявила Бона, — я-то спокойна… Я свое зерно сполна получила. Пусть у того голова болит, кто не получил!
Оказалось, что все уже получили. Зерно роздали с месяц назад, в конце уборочной, на трудодни, выработанные за первое полугодие. И не было никого, кто получил бы меньше, чем по двести тридцать кило. Даже одинокая старуха бабка Йордана привезла на своей тележке пять мешков по четыре ведра в каждом. Она быстро прикинула в уме, смекнула, что взяла на семьдесят килограммов больше, и спросила бригадира, что же теперь делать.
— Вернешь, — сказал Милор. — Иначе возьмут с тебя по шестьдесят стотинок за килограмм.
— Это уж ни на что не похоже! — воскликнула Бона, — На рынке кило — сорок стотинок, а мы будем платить по шестьдесят… Где же это слыхано!
— Не может быть! — сказала Жела. — Стращают только…
— Плохо они нас знают! — Бона ударила кулаком по столу так, что рюмки подскочили. — Ничего я им не отдам! Ни зернышка!
Платок у нее сполз с головы, открыв волосы, небрежно причесанные и подхваченные заколками. Лицо ее разгорелось от вина и какого-то внутреннего огня, который бушевал во всем ее крупном теле, едва вмещавшемся в ситцевом платье.
— Будь здорова, Бона! — крикнула Тана и подлила ей вина. — И ты городская станешь! Как дело пошло, ты тоже в город сбежишь…
Она встала, чтобы долить гостям вина. Стол уже был заставлен посудой, усыпан объедками, крошками хлеба, на газетах проступали масляные пятна и похожие на печати круги от бутылок…
— Я пошел, — сказал Милор и поднялся. Сторож украдкой дергал его, потому что одному ему неловко было оставаться. Но Милор отвел его руку и вышел, медленно растворяясь в темноте. Он слышал за своей спиной голоса женщин, скрип стульев, звон посуды и изредка удары женских кулаков по столу…
Ворота за ним захлопнулись; на улице было темно и тихо, он шел легким шагом, и ему казалось, что он идет бесконечно долго, что дом его бесконечно далеко, что не успеет он дойти до дому, как ночь кончится, станет светло и ему опять надо будет идти в поле, где его столько раз заставал рассвет, где прошла вся его жизнь в нескончаемой борьбе за хлеб… за хлеб, который никто не имел права у него отобрать…
— Никто не имеет права у меня его отобрать! — сказал он, открывая дверь и щелкая выключателем.
Жена подняла голову на кровати, стоявшей в углу, одеяло сползло, открыв широкий вырез ее ночной рубашки, в котором были видны ее увядшие груди и худая морщинистая шея. Пристально посмотрела на него, потом кивнула, чтобы не шумел: на металлической кроватке с сеткой спал сынишка их дочери.
Милор вышел в коридор и стал раздеваться. Ему было приятно расстегивать одежду, снимать с себя одно за другим, ощущать хранящийся в складках одежды запах собственного тела и холодок, обливающий кожу.
— Есть хочешь? — услышал он голос жены. Она вышла вслед за ним.
— Нет.
— Тогда ложись спать.
Он ничего не ответил, только махнул рукой: «Иди спи!»
— Весь вечер тебя ждали, — сказала она. — Мальчонке хотелось поиграть с тобой…
— Знаешь ведь, где я торчал с самого обеда!
— Что решили?
— Ничего, — сказал он. — Хотят, чтобы возвращали зерно.
— Какое зерно? — не поняла она. Это рассердило его. Он всегда злился, когда она задавала бессмысленные вопросы. Какое зерно? Как будто у них зерно было в десяти амбарах и она не могла догадаться, о каком зерне идет речь! Ему хотелось обругать ее, но он промолчал. Ведь эта худая женщина, терявшаяся в широких складках рубашки, не знала, о чем говорилось на заседании. Он рассказал ей все в нескольких словах.
— Как же так? — опять спросила она. — Что значит вернуть! А если б мы его уже продали?
Они еще не продали зерно, но собирались. Приезжие из горных сел предлагали в обмен картошку и уже готовы были его увезти, но Милор решил попридержать зерно до осени. От стариков он слыхал: продашь хлеб на току, на другой год самому покупать придется…
И не бог весть сколько было этого зерна! Но он рассчитывал хоть немного продать, чтобы купить насос для поливки. Завод в Трояне начал выпускать небольшие удобные насосы, кое-кто в Югле уже приобрел их, и Милор тоже хотел завести себе такой насос.
— И сколько нужно вернуть? — спросила жена.
— Ведер тридцать. «Шишка» сказал, что если кто будет упираться, то пришлют комиссию проверять.
— Спрячем! — воскликнула жена. — Ты забыл, что у нас тайник есть?
— Иди-ка ты лучше!.. — рассердился он. — Не нужны мне ничьи советы!
Он слышал, как она прикрыла дверь, как заскрипела кровать, когда она ложилась.
«Советы она мне будет давать! — проворчал он. — Не хватало бабьим умом жить… Спрячем! Что это, при фашизме, что ли?»
Но мысль о тайнике уже засела у него в голове.
Он набросил пиджак на плечи и вышел во двор. Хмель проходил, и он чувствовал какую-то бодрость во всем теле и, шагая по выложенной камнем дорожке, вспоминал такую же летнюю ночь двадцать лет назад, когда они с отцом копали возле дровяного сарая яму для тайника.
Под ногами у него затрещали щепки, в нос ему ударил запах граба, дуба, сухих дров, отдававших впитанное ими за день тепло.
«Только под сараем! — горячился тогда отец, шестидесятилетний старик с седой колючей бородой, которую он подстригал раз в месяц. — Сарай — самое надежное место. Никто поленницу не станет раскидывать…»
«В Югле половина тайников под сараями», — возражал ему Милор».
«Тем лучше», — говорил отец.