Новеллы и повести. Том 2 — страница 16 из 89

Не так давно они сложили печь, в которой пекли хлеб, и у них осталось еще штук сто кирпичей. Ими они решили выложить яму, потому что кирпичи впитывают влагу и не дадут стенкам осыпаться. Работали молча, копали по очереди, и к утру яма была выкопана и выложена кирпичами. Выстлали дно соломой и уложили мешки. Вошло восемь мешков. Прикрыли сверху старой дубовой дверью и на случай дождя обили ее сверху клеенкой. Хорошенько утрамбовали землю, оставшуюся разбросали по саду, уложили над ямой поленницу.

«Сам черт не найдет!» — сказал отец.

То были смутные времена, по дворам ходили реквизиционные комиссии, полиция обшаривала погреба и чердаки, солдаты тыкали повсюду штыками, но их тайника так и не нашли. И еще вспомнилось Милору, как однажды осенью они выгребли из ямы гнилую солому и он сказал отцу, что ни к чему теперь прикрывать ее дверью, обитой немецкой клеенкой. Жандармов и карательных отрядов нет, они никогда не вернутся, конец и реквизиционным комиссиям, конец, значит, и яме! На веки вечные!

«Тише, Милор! — ответил ему отец. — Горячишься прямо как на митинге, не торопись!»

«Верно, отец, всякое может случиться, но тайники нам больше никогда не понадобятся!»

Старик поглаживал колючую бороду.

«По мне, лучше его не трогать, — сказал он. — Накрой его крышкой, пусть себе остается… Есть-пить не просит».

Но Милор и слушать не хотел, засыпал яму собранным во дворе мусором, обломками старой ограды и всем, что попалось под руку. Его охватило какое-то остервенение, словно он засыпал что-то злое, словно хоронил в яме все невзгоды, обрушившиеся на их дом, чтобы они никогда не вернулись. Потом он разровнял землю, хорошенько утрамбовал ее, уложил поленницу и позабыл о тайнике.

Неужели снова придется вспомнить о нем? Снова брать в руки лопату и копать, как копали они в ту ночь вместе с отцом? «Хорошо, что его уже нет», — подумал Милор. На миг он представил, как разбрасывает поленницу, постукивает лопатой, чтобы найти края ямы, потом, засучив рукава, начинает выбрасывать землю. Кидает, кидает ее, а в сторонке стоит его отец, поглаживает бороду и смеется мелким старческим смешком, похожим на мышиное попискивание.

Милор вздрогнул, отчетливо услышав писк. Он остановился у темной кучи дров и стал слушать, как под ними, под преющими сучьями граба и черноклена, скребутся мыши.

«Нет, нет! — сказал он себе. — Не нужно мне ничьих советов… Я не должен поддаваться панике!»

Ему стало вдруг зябко, он повернул к дому, и щепки снова затрещали у него под ногами.

Ночь была тихая, сонно пели сверчки, ища друг друга во мраке, все дворы вокруг спали, на черном горизонте, где проходило шоссе, показался огонек, промелькнул и погас.

«Хорошо бы уснула», — думал Милор, поднимаясь по ступенькам. И снова сказал себе, что никому не позволит учить себя и что не следует поддаваться панике. Войдя в комнату, он увидел, что жена не спит и ждет его.

*

Корзину она приготовила с вечера. Это была прочная корзина из ореховых прутьев, способная вместить товару на целый прилавок. На самое дно Бона уложила баклажаны — несколько крупных баклажанов с гладкой кожурой, словно покрытых темно-фиолетовым лаком. Между ними она пристроила семь яиц, ей хотелось набрать десяток, но она все обшарила и больше ни одного не нашла. Укладывая их, она старалась, чтобы они не касались друг друга, но, подумав, вынула. Решила нарвать немного груш. «Не смотрите, что зеленые, — представляла она, как будет объяснять покупателям. — Полежат — станут желтые, а во рту прямо тают». Объяснения объяснениями, но все же, приставив лестницу к раздвоенному стволу дерева, она выбирала груши покрупнее и поспелее. Положила их поверх баклажанов, а на них яйца. И сверху прикрыла двумя пучками чебреца, высохшего до черноты, с сухим шелестом осыпавшегося под руками и источавшего тонкий и вкусный запах. Корзина была готова, и утром Боне оставалось только вынуть из гардероба новое бордовое платье в черную полоску, пройтись гребенкой по волосам и пуститься в путь.

Была среда, а по средам, как она помнила сызмальства, люди съезжались в город на базар. Шагая с корзиной на станцию и вдыхая запах чебреца, она уже представляла себе, как расставляют прилавки, как позвякивают весы и первые покупатели с сетками в руках оглядывают товар, вымытый и свежий, точно девушка в шестнадцать лет…

Она улыбнулась, припомнив время, когда была такой вот полной и проворной девушкой с розовыми щеками, а груди ее, твердые, острые и чуть торчащие в стороны, как у молодой козы, поднимали грубую ткань рубахи.

Она рано заневестилась, и парни стали заглядываться на нее, еще когда она ходила в седьмой класс. По вечерам они бродили вокруг их двора, свистели и громко смеялись, а отец выходил их разгонять. Раз зимой на святки они разобрали их телегу и затащили по частям на крышу сарая. Утром отец бранился, но не слишком сердито. Хотя ему пришлось по холоду лезть на крышу, его родительская гордость, гордость отца красивой дочери была польщена. Летом, когда наступило время торговать овощами, он любил брать ее с собой на базар. «Когда ты со мной — от покупателей отбою нет!» — любил он приговаривать. С вечера они набивали мешки перцем, вставали затемно, едва появлялась на небе утренняя звездочка, и к рассвету добирались до города. С тех самых пор запомнились ей базары с их пылью и скрипом телег, звяканьем весов и протяжными криками продавцов бузы и шербета. Помнилось ей и как усталые возвращались они в сумерках через темные поля и сады.

Много лет прошло с той поры, из ловкой девушки она превратилась в толстую, неповоротливую женщину, но стоило ей заслышать слово «среда», как что-то вздрагивало у нее в душе, оживали какие-то странные шумы и звуки, окружали ее неповторимые запахи, и она вынимала из шкафа новое платье. «Не иначе меня отец с матерью на базаре сработали, — любила она шутить в разговорах с женщинами. — Все б я на базаре стояла, и никогда б мне не надоело…»

Давно ей нечего было продавать, но она брала корзину, чтобы не идти с пустыми руками, и отправлялась на станцию.

Там уже собирался народ к утреннему поезду. Большей частью мужчины, каждый день ездившие на работу в город. Они стояли на перроне тихими сонными кучками, и серый табачный дымок вился над ними.

Подошел поезд, Бона устроилась на лавке, поставила корзину на колени и принялась смотреть на равнину, убегавшую за окном вагона. Оставались позади персиковые сады с поредевшими после сбора плодов кронами, в которых кое-где были заметны обломанные ветки. Промелькнули свекольные поля, которые женщины разворочали своими двурогими вилами. Дальше до самого горизонта тянулись песочно-желтые заросли кукурузы.

«Конца-краю нет, — подумала Бона. — И все наших рук дожидается».

Потом она подумала, что сегодня их звено должны перевести на кукурузу и женщины будут ходить между сухими стеблями и осуждать ее за то, что она уехала в этот день, осуждать без злобы и скорее из зависти, а больше из потребности о ком-то посудачить.

На конечной станции народу сошло немного, поезд опустел раньше, на остановке у машиностроительного завода. Бона потащилась с корзиной на край города, где была базарная площадь.

Тут она увидела низенькие ровные строения, между которыми тянулись деревянные прилавки, выкрашенные в зеленый цвет. Прилавки поставили недавно — раньше крестьяне раскладывали товар прямо на земле, садились рядом на корточки или устраивались на мешках и корзинах.

Пять-шесть прилавков были уже заняты — за ними, спрятав руки под фартуки, стояли женщины из окрестных сел, принесшие на продажу овощи со своих огородов, яйца, ранний виноград и лук — столько, сколько могли унести в руках. Бона задержала свой взгляд на горках лука и подумала: «Хорошо, что и я не притащила!»

Ей приходило в голову отнести на базар немного луку. А лук у нее вырос отменный. Она не так давно вырыла его из земли, и теперь он лежал в мешках под навесом. Бона не торопилась его продавать, хотела выждать, посмотреть, какая на него будет цена. И хотя она была вроде бы спокойна, но смутное предчувствие чего-то недоброго закрадывалось в ее душу. Она уже в Югле поняла, что у других женщин тоже вырос этим летом хороший лук. Сейчас, увидев прилавки, заваленные медно-красными горками луковиц, она подумала, что и на этот раз не видать ей больших барышей…

Она выбрала прилавок и начала на него выкладывать содержимое корзины. Вынула яйца, выстроила рядком с краю, положила груши и баклажаны, обтерев их, чтобы блестели. Но не успела она все разложить, как мужчина с обвисшими щеками, в синей фуражке служащего горсовета остановился возле нее и стал листать книжку квитанций.

— Ну и ну! — сказала она. — Дух перевести не дадите!

— Плати, плати! — сказал он. — Коли деньгу зашибать пришла!

— Да подавись ты ею! — выругалась она. Они были знакомы уже много лет, и она не раз в глаза говорила ему, что думает о нем и его службе.

Но он был все так же невозмутим, потому что давно привык слушать лишь то, что ему было нужно, ленивым жестом оторвал квитанцию, подождал, пока она развязала узелок и отдала ему стотинки — плату за место.

— На! И убирайся, — сказала ему она. — Тошно мне глядеть на твою фуражку…

Когда он отошел, Бона подумала, что ее и впрямь раздражает синяя фуражка. Еще с того времени, когда она с отцом ездила на базар, ей запомнилось, что эти нудные люди, которым до смерти надоела их служба, носили синие фуражки с белыми кокардами. Едва завидев их, крестьяне отворачивались, делая вид, что чем-то очень заняты, но в конце концов, конечно, платили за место, тщательно пряча квитанции.

— Выручим хоть то, что за место-то заплатили? — спросила Бона свою соседку слева, маленькую старушку в старинной одежде, какую носят в горных селах. Та продавала твердую, как орехи, мушмулу, рассыпанную по зеленому столу, с такими же зелеными пятнами у хвостиков.

— Сколько выручим, все наше! — ответила старушка.

«Настоишься ты со своей кислятиной!» — злорадно подумала Бона, ощутив во рту терпкий вкус недозрелой мушмулы. Неизвестно почему, старушка ей не нравилась. Она проглотила слюну и вспомнила, что еще не завтракала. Оставила свой товар и пошла в конец площади, где в фанерном бараке дымилась печка, на которой жарили пончики. До обеда ей удалось продать только яйца. Ни к грушам, ни к чебрецу никто даже не приценялся. Покупателей было мало, а на прилавках лежало одно и то же. И больше всег