— Ну, говори! — кричал пастух, лупцуя его куда попало.
Даже захоти отец сказать что-нибудь, у него духу не хватило бы. Свернувшись в клубок, он катался по снегу. Он считал невообразимой глупостью вступать в единоборство с противником из-за какой-то женщины, явно предпочитая помереть с философским смирением, только бы потом не судачили, что он принес себя в жертву юбке, даже если это и его будущая жена. Я лично считаю это единственно разумным поступком, совершенным им в жизни.
Новый кожух, которым папаша так поразил воображение могиларовских девиц, пошел клочьями. От смушковой шапки на снегу осталось два-три лоскутка. Пастух поднял один из них, тщательно протер им палку и… поминай как звали!
Далеко за полночь Каракачанкин сын наткнулся на моего отца, совсем уж доходившего в снегу. Парень разбудил своих, подобрали они папашины останки и, не теряя времени, отправили на санях домой. Разделан был батюшка здорово, и, судя по тогдашнему его состоянию, он даже не помышлял, что сможет стать мне отцом. Все вроде бы вело к тому, что судьба возложила на другого это серьезное дело.
Завернули отца в свежесодранные бараньи шкуры и оставили возле теплой печки. Бабка была уверена, что он уж не жилец на этом свете, оплакивала его по нескольку раз на день. И попутно прикидывала про себя, как она с оказией передаст на тот свет сердечные поздравления троим своим ранее умершим детям, а также всем остальным опочившим родичам и знакомым. В посланиях ее сквозила и определенная зависть к тем, что на небесах. Сообщив, что тут, на земле, они, слава богу, пока сводят концы с концами, бабка, однако, заключала, что если дела и дальше так пойдут, то вскорости и она переберется туда, к ним, отдохнуть от земных невзгод. Вообще в эти дни она установила постоянную связь с миром иным и частенько копалась в сундуке, где хранился штабель новой одежды, предназначенной для большого путешествия.
Дед тоже жалел своего первенца, но не до такой же степени, чтоб впадать в отчаяние. Он уж схоронил троих, так что, если на то божья воля, схоронит и четвертого. Гораздо серьезнее деда занимала проблема кожуха. За смушковую шапку он отдаст две несушки — и дело с концом. А вот за что купить новехонький кожух? О двух баранах, которых пришлось забить, чтоб завернуть в свежие шкуры покалеченного сына, говорить уже не приходится. Но чтобы справить бай Костадину новый кожух, придется заколоть еще двух, а это уж пахнет полным разорением. И ради чего, спрашивается? Ради снохи, которой он и в глаза-то не видал, а теперь, пожалуй, и вообще не увидит.
Вот какие чисто экономические проблемы занимали деда, когда он возился подле амбара, подбирая доски для будущего гроба.
И только трое сорванцов извлекли для себя приятное из происшедших прискорбных событий. Целыми днями обгладывали они бараньи кости да шарили по дому, с головы до пят перепачканные бараньим жиром…
После этой печальной истории дальнейшая связь между двумя селами стала излишней, тем более что новый обильный снегопад сделал дорогу почти непроходимой. Матушка моя не страдала по отцу даже тогда, когда в Могиларове разнеслась весть, что он в бозе опочил, и вовсе, правду сказать, не испытывала угрызений, что суетностью своей приблизила его безвременную кончину. Мало того, могиларовские парни единодушно сошлись во мнении, что теперь она вообще задрала нос, вообразила, будто цена ей вон как подскочила, раз уж люди бьются и жизнь за нее кладут. В пересудах этих была доля истины. Матушке моей действительно льстило, что она оказалась в центре внимания после того, как один из парней ради нее пожертвовал жизнью. Она ведь была настоящей женщиной, а таких, как известно, никогда не пресытишь, сколько бы ни жертвовали собой мужчины. «Жалко хлопца!» — обронила она, и прозвучало в этих ее словах не сожаление о случившемся, а утверждение собственного ее достоинства. Так что, когда по селу заговорили, что это пастух со сросшимися бровями ухлопал моего отца и теперь ему не избежать суда, матушка моя не только не отвернулась от него, но, наоборот, всячески его привечала. Не то, чтоб позволяла себе какие-нибудь вольности с ним или с другими парнями, которые теперь увивались вокруг нее. Просто ей было приятно пококетничать с ними, взмахнуть у них перед носом своими пестрыми юбками. Короче говоря, она занялась поисками нового папаши для меня. И наверно, нашла бы, если б однажды вечером не появился у них в доме Гочо Баклажан. Он до того перемерз, что нос его больше, чем когда-либо, походил на синий баклажан. Целый час понадобилось отогревать гостя вином да ракией, чтоб он смог прийти в себя и сообщить наконец то, ради чего прибыл.
— А мы думали, что малый помер, — сказал дед Георгий. — Слух по селу прошел.
— Ничего ему не сделалось, — ответил Гочо. — Жив и здоров, вышагивает, что твой петух, только не кукарекает.
Гочо не врал. Родитель мой вылупился из бараньих шкур, вскочил на ноги и принялся за обычные дела по хозяйству, словно ни один волосок не упал с его головы. Люди поговаривали, что парень вернулся с того света, какое-то время смотрели на него с недоверием — не призрак ли это, и немного побаивались его. Но потом, однако, поверив в чудо, снова признали его за человека.
Обрадовались родители моей матушки этой новости, нет ли — трудно сказать. Во всяком случае, обсудив создавшееся положение, они решили продолжать начавшееся сватовство. Матушка не противилась их решению, а про себя подумала, что от судьбы не уйти. Впрочем, своим воскресением будущий супруг вызвал у нее первое серьезное разочарование.
Подготовка к сватовству была непродолжительной, но напряженной. Обе стороны провели без сна целую неделю, обдумывая условия предстоящих переговоров. И когда наконец дед с бабкой при активном содействии Гочо Баклажана составили для себя план действий и обговорили его до мельчайших подробностей, они вылили по обычаю котел воды перед санями и двинулись в соседнее село. Настроены они были воинственно, будто не породниться собирались, а задумали дать тем, в Могиларове, последний решительный бой.
4
В Могиларове их встретили с аристократической сдержанностью, желая с самого начала дать им понять, что особого нетерпения не проявляли, дожидаясь их. Не вы, дескать, первые, кто приходил к нам свататься и уходил не солоно хлебавши. Предупреждение было серьезное, и дед, натура деликатная и чувствительная, сразу же мысленно отказался от некоторых своих притязаний. Если прежде он собирался требовать, чтобы в приданом невесты, помимо прочего, было и четыре овцы, то теперь великодушно сократил их число до двух. Позднее, кстати, былая воинственность опять обуяет его, но сейчас он чувствовал себя малость не в своей тарелке, глядя на сидящего перед ним спокойного и непроницаемого главу невестина семейства. Впрочем, внешне дед ничем не выдавал своего замешательства. Сидел он с гордым видом, руки на коленях, и тоже молчал. Бабка держалась с неменьшим достоинством, стараясь придать себе вид матери преуспевающего торговца. В сравнении с ней бабушка Митрина изрядно проигрывала и походила на захудалую метлу. Была она умна и проницательна, но — надо же! — поддалась внушению, что имеет дело со «значительными» людьми, это ее и радовало, и в то же время сковывало.
В конце стола устроились друг против друга Баклажан и Каракачанка с напускной скромностью дипломатов, прошедших сквозь воду, огонь и медные трубы, но все же организовавших двустороннюю встречу на высшем уровне. Но им рано еще было почивать на лаврах. Существовала реальная опасность, что стороны станут в позу надутых индюков, что нередко случается между бедными сватами, и оба министра иностранных дел были готовы в любой момент принять меры для «разрядки напряженности».
Баклажан был тонкий психолог, к тому ж из богатой своей практики он вывел, что в подобных случаях самой благоприятной темой могут стать воспоминания военных лет. Войны издавна были второй жизнью мужиков в нашем краю, потому что только во время войны могли они выбраться за пределы села, мир повидать. Военные невзгоды и страдания стали дорогими их сердцу воспоминаниями. Это были веселые истории, настолько веселые, что даже смерть представала в них со смешной стороны. Не знаю, откуда так повелось, но для наших мужчин стало обычным смеяться над собой, подавать свои беды в веселом свете. Пожалуй, это можно было бы отнести за счет их вошедшего в пословицу невежества. Но позже, когда я, повинуясь чистому любопытству деревенского оболтуса, начал заглядывать в книги, меня страшно удивило, что классики тоже позволяют себе посмеиваться — причем не только над собой, а и над целыми народами, и даже над высочайшими особами. Похоже, в те времена люди были ужас как несовершенны, просто нашпигованы всяческими недостатками и страстями.
Итак, Баклажан пустил в ход свои военные воспоминания, хотя на войне никогда не был. Принялся он за это сразу, как только накрыли на стол, и все начали пальцами таскать из мисок.
— В такой же вот зимний вечер, — рассказывал Гочо, — темень застигла нас, помню, в одной македонской деревушке. Холодина, мать его, стоял, вспомнить страшно! Плюнешь — так, поверите, слюна об землю ледышкой стукается. Ежели, скажем, по малой нужде приспичит — на улице и не думай. В момент у тебя вроде как бы костыль появится. Деревушка, говорю, маленькая, а нас целый полк. И приткнуться негде. Ну, потом мужик один пустил нас в свой хлев. В нем — два мула. Разместились кто где смог. А я залез прямо в ясли. Сплю это я, сплю, и вот снится мне, значит, будто гонится за мной медведь. Осенью видели мы в горах здоровенного черного медведя. Вот догнала меня, понимаете, эта напасть, свалила на землю и давай меня жрать. Ну, заорал я, само собой, благим матом. Товарищи мои повскакали, тычутся в темноте: в чем дело? А вот в чем… Один из этих мулов нанюхал у меня в котомке хлеб, ну и начал ее теребить. А котомку-то я на брюхе у себя поясом притянул…
Все, как были с набитыми ртами, так и прыснули, задрав рожи к потолку, будто в