Новеллы и повести. Том 2 — страница 23 из 89

олки на луну. Одна только матушка моя бровью не повела, она хлопотала вокруг стола, да и не подобало ей таращиться на потолок. Нынешним вечером она чувствовала себя как на состязании по домоводству, благоприличию и скромности, на котором ей нужно было любой ценой выиграть первый приз. Казалось, на нее никто не обращал внимания. А в сущности, все исподтишка следили за каждым ее движением. Бабка была самым строгим членом жюри. Это ей предстояло вынести последнюю оценку: «Нет, какая-то она безрукая!..» или «Чего ни коснется руками, все позолотит…» Разумеется, матушка все «золотила». Недаром ведь она под строгим контролем бабушки Митрины целую неделю упражнялась наполнять миски водой (вместо кушаний) и подавать вино (опять же воду) в луженой братине.

— Меня тоже там чуть не угробило, — проговорил хозяин дома. — Пошли мы, это, цепью. Француз по нам, само собой, пальбу открыл. «Ложись!» — орет ротный. Гляжу, впереди окоп глубокий. И тесный, будто горшок. Не иначе, какой-то сморчок в нем прятался. Но Георгию выбирать не приходится. Рванулся Георгий — и бух в окоп. А тут ротный опять шумит: «Короткими перебежками отходи к высоте!..» Наших за минуту как ветром сдуло, а я все барахтаюсь в своем окопе, не могу выбраться. Потом гляжу — теперь француз в атаку прет!.. Ну, говорю себе, тут тебе, Георгий, и помирать. Успеть бы перекреститься в последний раз… А до того тесно в проклятущем окопе, что и крестного знамения не сотворить. Зажмурился я, жду, что будет. Тут, на счастье, наши открыли огонь. Француз остановился, залег. Ну, и поднялась же тут кутерьма: наши палят, француз тоже не молчит. Только к вечеру наши отогнали его. Тогда и меня из окопа вытащили. С мокрыми портками…

Дед тоже в долгу не остался. Забыв, что дело за столом происходит, он обстоятельно, со всеми подробностями поведал, как вместе с еще несколькими безвылазно проторчал целую неделю в одном окопе под Тутраканом. Румын чесал из пулемета — носа не высунешь. И пришлось им тут же, в окопе, все свои нужды справлять, а потом на лопатках наружу выбрасывать, так что пули попадали только в лопатки. На восьмой день, однако, пришлось отходить назад. Вот тут румын и полоснул из пулемета. Все полегли, один дед остался жив. А румын-то пулемету не поверил. К одному подойдет — в брюхо саблей пхнет, иного по башке стукнет. Проверял, может, затаился кто, прикидывается мертвым. У кого нервы оказались слабые — дернулись, застонали. Румын их, ясное дело, прикончил. Подошел он и к деду, шмякнул по голове, но дед ничего, даже не шелохнулся.

— Ткнул это он, — продолжал дед, — а голова у меня так и брякнула, будто пустой кувшин. И сабля в сторону отскочила. Пустил он струйку на мою неподатливую болгарскую тыкву и ушел себе…

Дед продемонстрировал шрам на голом своем темени, и снова все, опять же за исключением моей матушки, запрокинули рожи к потолку.

5

Когда все насытились до полного изнеможения, Баклажан поднялся и торжественно объявил, ради чего пришли они дразнить могиларовских собак. Так и так, дескать, у нас есть крышка, у вас — кастрюля. Крышка испокон веку стремится подыскать себе кастрюлю, чтоб, значит, закрыть ее, а кастрюле, само собой, нужна крышка, что прикрыла бы ее. Верно ведь, дядюшка Георгий?

Баклажан не хуже любого нынешнего писателя понимал, какой магической силой обладает образное слово, и широко применял его в своем деле. И, как истинный художник, не любил повторяться. «У нас — гвоздь, у вас — доска. А чего стоит доска без гвоздя?..» Сравнения его были точны и метки, переходили из поколения в поколение. Годы пройдут, а люди по-прежнему будут говорить о ком-нибудь «Янкова доска» или «Лисаветин гвоздь».

Матушка при этих словах Баклажана покраснела и отвернулась к стене, будто услышала нечто неприличное. Вообще-то она давно уже испытывала томление, как та кастрюля по своей крышке. Ей бы сейчас и обрадоваться, что крышка наконец нашлась, а она решила разыграть стыдливую невинность, В ту пору стыдливость и уж в особенности невинность для девушки были основным капиталом, поэтому матушка не могла, конечно, не продемонстрировать его перед родителями жениха.

А вот дед Георгий вроде бы не желал согласиться с азбучной истиной по части кастрюли и ее крышки. Он был человеком дела и высказался в таком духе: ежели слова не подкрепить чем-то, что можешь увидеть глазами и пощупать руками, они так и останутся словами, а на слова способен любой, даже Иванчо-дурачок, который присядет на корточки у чужого порога и говорит пустые слова. Даже коровье дерьмо стоит дороже пустого слова, потому что коровяком хоть пол можно подмазать, если смешать с мелко нарубленной соломой и глиной…

Так он недвусмысленно дал понять будущим сватам, что не намерен попусту чесать язык. После этого деликатного заявления он многозначительно откашлялся и снова погрузился в молчание. Молчали все. Целую минуту никто не проронил ни звука, только дед почесал голое темя — ноготь указательного пальца оставил на нем темно-красную полосу, след душевного волнения перед решительной схваткой.

— Мы-то покупатели, так что за вами первое слово, — проговорил он. — Нам-то что — возьмем девицу — и домой.

— Ишь ты, руки коротки! — подала голос Каракачанка. — Так вот, без ничего вы и пальцем до нее не дотронетесь.

— Ну, так скажите же ваше слово!..

Каракачанка сказала такое, что дед с бабкой уставились друг на друга, и глаза у них полезли из орбит, как у надутой мыши. Помню, когда я маленько подрос и мог уже сам управляться за столом с ложкой, меня вместе с другой такой же малышней посылали пасти ягнят. Порой удавалось нам поймать мышь-полевку. Брали мы тогда соломинку, вставим ей под хвост и давай дуть — глаза у зверька выпучатся, прямо чуть не с кукурузное зерно, пухнет мышь, пока не помрет… Вот и сейчас цена будущей снохи подействовала на деда с бабкой похлеще сжатого воздуха.

Матушка моя и сама не подозревала, что ценится так высоко. Она еще больше смутилась, на этот раз от счастья. А что ж! Каждый из нас не то что, скажем, шкаф или корова — приятно сознавать, что тебя ценят высоко. Как тут не почувствовать себя счастливым?

Дед Георгий заметил дочкино волнение, подал ей знак глазами, и она скрылась в соседней комнатке. Села там в темноте, страшно собой гордая. Ведь прежде отец считал ее не дороже курицы, а тут потребовал три тысячи левов, бычка, две пары юфтевых башмаков (для будущего моего дядюшки, которому еще предстояло вырасти, а в тот момент он спал, как блоха в складках дерюги), четыре пендары[11] и разные другие вещи первой необходимости.

Первым желанием деда было встать и возмущенно удалиться, но он быстро взял себя в руки, усмирил взыгравшую гордость и в свою очередь рванул с дальним прицелом. Дадим, дескать, почему не дать, пальцы у нас на руках, слава богу, шевелятся каждый по отдельности, а не срослись перепонкой, как у гуся. Только ведь надо посмотреть сначала, какое за невестой получим приданьице. Так-то вот!.. До того его задело за живое, что нарушил он этикет, не дождался, покуда его министр откроет стрельбу, а сам послал шрапнель на головы тех. Подавай, значит, двенадцать овец, телку, четыре стеганых одеяла, двадцать пять рубашек, четырнадцать платков, десять пар чулок, десять декаров земли, той, что возле кургана, поближе к нашему селу, и прочее.

Супротивная сторона отнеслась к дедову залпу весьма спокойно. Позиции их остались невредимы, а шрапнель разорвалась далеко за передним краем, только пыль подняла. Четыре часа подряд стороны играли в достоинство, палили для его поддержания из всех видов оружия. Что ж, это в порядке вещей: люди всегда играют тем, или, вернее, ради того, чего им не достает. Я здесь, конечно, не имею в виду нас, добруджанцев, поскольку известно, что каждый из нас — само воплощение достоинства. Не удивительно, что именно у нас, в Добрудже, родилась поговорка про голое пузо и пару пистолетов. У нас всегда было полно гордецов, особенно среди тех, у кого в брюхе, как говорится, кишка кишке кукиш кажет, но чтоб они перед кем шапку ломали — такого не дождетесь. Приезжайте в Добруджу — люди встретят вас радушно, накормят и напоят, но не увидите вы, чтоб хоть один снял перед вами шапку. Шапки мы снимаем только перед умершими, потому что только они достойнее нас.

Ну, а дальше пошло так: с каждой следующей выпитой чаркой переговоры принимали все более деловой характер. К полуночи дед великодушно уменьшил число овец до двух (как и задумал в самом начале), до двух сократил и одеяла, отказался от телки, вот только насчет земли твердо стоял на своем, язык у него не поворачивался уступить хотя бы декар. Супротивная сторона истолковала его великодушие как добровольную сдачу позиций. Такова уж логика торга во время сватовства — сложивший оружие, как и на войне, должен принять диктуемые ему условия. Что и говорить, дед совершил роковую тактическую ошибку и сам наложил на себя тяжелую контрибуцию, хотя до выплаты ее, как мы увидим, дело не дошло. Те, что сидели напротив, припечатали цену, словно гвоздь в дубовую доску вогнали (по выражению Баклажана), и скрестили руки на груди. Дед пошел на все, только бы закончить этот торг. Уж он и крестом себя осенял и дедушку Георгия так хлопал по руке, что у того несколько раз шапка с головы падала, — все напрасно. Не помогло и красноречие Баклажана.

Потеряв всякое терпение, дед поднялся из-за стола, нахлобучил шапку. Разозлился он и все ж напоследок еще раз предложил дедушке Георгию ударить по рукам: два декара пашни — и закончим, дескать, на этом, как подобает порядочным людям.

— Земли не дам! — отрезал тот.

— Да кто ж выдает дочку без земли? — удивился дед. — Завтра детишки народятся, должны ж они что-нибудь от матери иметь?

Дед, судя по всему, имел в виду мою милость. Знай он, что я впоследствии и не пикну про эти два декара, дед, вероятно, принял бы условия и переговоры благоприятно бы завершились.

Те просто сверкали от удовольствия, как сверкает капля на кончике насморочного носа, и эта капля выводила наших из себя, возбуждала у них гнев и злобу, потому что бессилие всегда порождает злобу, берет ее за руку и вытаскивает на передний план. Дед яростно напялил на себя ямурлук и бросил в сердцах: