Новеллы и повести. Том 2 — страница 26 из 89

Когда пожар потушили, погорельцев пристроили у родных, а на следующее утро дед повел своего племянника к богачам, чтоб подыскать для него работу. Пареньку минуло шестнадцать, звали его Ричко, теперь ему предстояло взять на себя заботы о семье. Хутор находился километрах в трех от села, и они прибыли туда той ранней порой, когда собаки еще только потягиваются и шумно зевают, а овцы и скотина проступают на снежном холсте желтыми и коричневыми пятнами. Хутор просыпался, и сопровождалось это перезвоном колокольцев на овечьих шеях, кукареканьем, лаем, ржаньем, что окончательно отгоняло утреннюю дрему; эта симфония пробуждения разносилась в белом спокойствии полей. Зимой здесь нет эха, поскольку звук не встречает преград, птицей носится он над заснеженной степью, пока не ослабнут крылья, да и степь не повторяет его, а, подхватывая, поет.

Перед домом умывался снегом Михаил Сарайдаров. Засучив рукава белоснежной рубахи, расстегнутой до пояса, он загребал ладонями снег, фыркая, растирал шею и грудь. Кашлянув, дед поздоровался.

— Чего тебя принесло в такую рань? — сказал Сарайдаров.

Он взял полотенце, висевшее рядом на деревце, и начал растираться. Все у него было мужественно и благородно и в то же время хищно и жестоко. Росту выше, среднего, с тонкими усиками, лицо прорезали прямые глубокие складки, мужественность всего облика скрадывала прожитые им пятьдесят с лишним лет — по его виду ему нельзя было дать и сорока.

Сарайдаров выслушал просьбу и, повесив на шею полотенце, повел их на скотный двор. Открыл ворота конюшни — внутри блеснули лоснящиеся крупы вороных жеребцов. Для выездов держал он две пары лошадей: одна пара — снежно-белые, словно лебеди, другая — угольно-черные, будто черти. По тому, какая из них в упряжке, крестьяне угадывали, куда он едет и в каком настроении. Катит на вороных, лучше уходи с дороги, избегай с ним встречи. Значит, выехал по каким-то делам, скорее всего неприятным. Зато когда увидишь мчащихся белых коней, словно упряжка святого Ильи летит (всем почему-то казалось, что белые кони летают в воздухе и вызывают гром), можешь смело идти навстречу, можешь даже поздороваться — в ответ он поднесет руку к шапке, а то и остановится, поговорит с тобой. Если такая встреча произошла в селе, может даже пригласить в корчму, угостить. Сам посидит часок-другой, ежели подвернется Колю с его гайдой или цыган Гасан с кларнетом. Сарайдаров всегда держался очень прямо, казалось, его целиком втиснули в огромные сапоги, пил крупными глотками, время от времени оскаливал свои волчьи зубы и непрерывно что-нибудь заказывал. «Для души», — говаривал он, не считая, выкладывал на стойку кучу банкнот, одну приклеивал Гасану на лоб и уходил. Отправлялся в город успокаивать взволнованную душу с какой-нибудь своей содержанкой, обитающей в его городской квартире, а то, бывало, целую ночь прокутит в шантане Цинцара, требуя, чтоб цыганки и певички парами сидели у него на коленях, лепил им на лоб банкноты или засовывал прямо за пазуху, а утром велел вызвать для себя три экипажа. В один садился сам с какой-нибудь девкой, в другом везли его шапку, а в третьем — трость. Кортеж этот медленно и торжественно следовал по улицам, пока не останавливался у его дома…

Сарайдаров набросил узду на одного из вороных жеребцов, на Аспаруха, и вывел его во двор (вороным он дал клички Аспарух и Крум, белым — Симеон и Петр)[14]. На снегу Аспарух казался особенно черным, сверкал чистыми белками глаз. Еще переступая порог, он высоко задрал царственную свою голову, вдохнул свежий воздух и взыграл. В глазах у него блеснул огонь его страшной праболгарской силы, мускулы заскользили под кожей, будто слитки черного золота. Красота и бесовская сила — вот что это был за конь, готовый перемахнуть через любые ограды и податься в чисто поле. Но Сарайдаров крепко держал его, наслаждаясь им с какой-то дикой усмешкой, при этом обнаружилось поразительное сходство между ним и конем. Вороной зверь запрокинул голову, заржал, встал на дыбы, оскалился, как и его хозяин, удила проскрежетали в его пасти, на темном бархате губ проступила пена. Сарайдаров успокоил его, перехватил покороче уздечку и замер перед конем.

— Ну-ка, парень, пройди под ним! — сказал он с волчьей усмешкой.

Паренек не поверил собственным ушам, замигал, глянул на деда, а тот глуповато осклабился и ничего не ответил. Наслушался он про чудачества этого хуторянина, но не предполагал, что тот проявит к малому такую жестокость.

— Ежели ты настоящий мужчина, то пройдешь под конем, ежели нет — голодать тебе вечно, — проговорил Сарайдаров. — Ну, але-е гоп!..

— Стисни зубы и ступай! — проговорил дед. — Если зверюга эта, мать ее так, наступит на тебя, хозяин озолотит.

Рассчитывать на то, чтоб Сарайдаров озолотил кого-нибудь из своих работников, было трудно, но платил он им хорошо, особенно если справятся с испытаниями, которые он для них изобретал. Дед подтолкнул паренька, тот сделал шаг вперед. Черный зверь топтался на месте, казалось, испускал из ноздрей огненные искры. Паренек зажмурился, упал на четвереньки и пролез под брюхом чудовища.

— Молодец, парень что надо! — сказал Сарайдаров, глядя на потное лицо Ричко. — Ты настоящий мужчина! Будешь у меня возницей. Баста, кладу тебе пятьсот левов!

По тому времени это были довольно большие деньги, и дед даже икнул от неожиданности. Сарайдаров завел коня в стойло, еще раз оглядел парня и хлопнул его по плечу.

— Беги на кухню, поешь!

Он пошел в дом одеваться, а дед заковылял обратно в село.

9

Матушку мою записали «пристанушей», и венчали молодых дома. В воскресенье утром Баклажан ввел ее в дом моего родителя. Дом сверху и с боков придавили снежные сугробы, так что матушка не могла познакомиться с особенностями его архитектуры. Несколько траншей вели к хлеву, кошаре и амбару, а главная пролегла к землянке «а ля первая мировая война». Возле нее не хватало только часового, который сделал бы перед матушкой «на караул» винтовкой с примкнутым штыком. Внутри землянка больше походила на жилище, хоть и была выкопана весьма глубоко. Ростом матушка довольно высокая (на две головы выше отца), и с первого же разу, входя в будущее свое жилище, стукнулась лбом о притолоку. «На здоровье!» — сказал ей тогда дед, а впоследствии, когда она частенько набивала себе о притолоку шишки, уверял, что такое полезно для женщин, помогает им, прежде чем войти в дом, собраться с мыслями. У матушки сверкнуло в глазах, потом разлилась темнота, и только через некоторое время в темноте этой снова мелькнул свет; матушке живо представилось, как потолочные балки прогнулись, готовясь снова стукнуть ее по лбу, поэтому она как встала в дверях, так и не двинулась дальше. Тут, у порога, ей официально отрекомендовались все члены семейства, начиная с деда и кончая тремя сорванцами, еще неумытыми и растрепанными. Они прятались друг за друга, таращили на нее глаза и ковыряли в носу.

Матушка попыталась было сказать им что-нибудь приятное, но они скрылись в складках широкой бабкиной юбки и оттуда зыркали одним глазом. Как бы там ни было, матушку не обескуражило все увиденное, она только усмехнулась, вспомнив, как ее сватали за торговца, промышляющего скотом. Была она по характеру оптимистка и подумала, что трудности для того и существуют, чтобы их преодолевать. Матушка изрекла эти заветные слова в 1922 году, когда меня еще не было даже в помине, но с тех пор они стали неизменным правилом будущей моей жизни, а матушка послужила прототипом положительных героинь будущих моих романов. Истинным и сознательным оптимистом меня сделал, однако, объездчик Доко, о котором я еще с признательностью вспомню несколькими страницами позже.

Разыскали у кого-то из соседей подвенечную фату и накрыли ею матушку, чтоб могла под ней поплакать о родительском доме и заранее оплакать светлые дни, ожидающие ее в новом доме. Папашу обрядили в шубу, нахлобучили ему по самые уши барашковую шапку, хотя в комнате было до того тепло и душно и столько набилось народу, что он не мог вытереть носа. Пришел и поп Костадин. Он, словно пьяный тенор, завел свою арию еще снаружи, ввалился в комнату и, продолжая петь, подал бабке пустое кадило: «Положи, Неда-а-а, в кадило два уголечка-а-а! А вы вста-а-аньте у стены, как осужденные на сме-е-ерть!..»

Поп уже успел наклюкаться и, как всегда в подобных случаях, служил не по требнику, а молол первое, что на ум придет, оснащая эту свою речь церковнославянскими словечками, так что никто ничего не мог понять. За исключением разве дядюшки Мартина. Тот, легко расшифровывая поповы словосплетения, просто лопался от смеха. А поп распевал примерно следующее: «Ох-ох-хо-о-о! Что-то мне ударило в голову-у! Но воистину верно сказано, что клин клином вышиба-а-ают. Надо будет еще пропустить сразу после венча-а-ания. Жарко тут будто в курином заду, просто не продохну-у-уть. Малый этот, по-моему, совсем зеленый, небось не достиг еще законного совершеннолетия-я-я, но коли так приспичило ему жениться, пусть сам потом за это и распла-а-ачивается-я-я!.. Пеевы, Пеевы, к ним пойду я напоследок, к ним, имеющим трехлетней выдержки ракию, которую они хранят в тутовом бочонке, благослови их бог во веки веко-о-ов…»

В заключение поп Костадин подробно описал семейный рай, в который совместно вступают мои отец с матерью, посоветовал ей слушаться мужа своего, не позволять себе никаких вольностей с другими мужчинами, трудиться дома и в поле, столкнул их головами и на том завершил обряд бракосочетания.

Гости хлынули наружу глотнуть свежего воздуха и подготовить желудки к еде и питью, а дядюшка Мартин, вытащив пистоль, с первого же выстрела свалил галку, усевшуюся на верхушке акации. Поп Костадин тоже вытащил из-под рясы самопал, пальнул в другую галку, которая сидела на соседской дымовой трубе, но не попал — и не только в птицу, но даже в дом. И поднялась тут великая пальба, причем дядька посылал свои пули очень точно, стрелок он был почище Вильгельма Телля. Вроде бы даже не целясь, мог поразить летящего воробьишку в сердце или голову — куда угодно. Ну, а попу Костадину ракия затуманила голову, и камилавка ему мешала, он ткнул ее в снег, но, как ни целился, попасть ни во что не смог. Среди мохнатых шапок и черных платков он один был с непокрытой головой. Волосы до плеч, серебряный крест на шее и старинный пистолет в руке — с гордостью могу я сообщить современным битлам, что их патрон жил и помер в моем родном селе. Думаю, многочисленные его почитатели и последователи могли бы скинуться хоть на скромную памятную доску — пусть бы висела на его доме.