Настоящая свадьба началась вечером. Вытащили на середину бочку вина, рядом поставили другую — с рассолом, чтоб протрезвляться, отплясывали вокруг бочек хоро, ряженые изображали разные там штуки, а к полуночи все набились в дом в ожидании сладкой ракии. Подогрели ее, подсахарили, налили в бутылки с перевязанным красной лентой горлышком и поставили у ноги посаженного отца.
Наступил торжественный момент моего зачатия.
Матушку и отца заперли в комнате, а остальные удалились в соседнюю в ожидании положенного обычаями зрелища. Баклажан дал отцу самые подробные инструкции, подготовил его, так сказать, психологически, как перед состязанием поступает тренер со своим питомцем; то же проделала с матушкой одна из соседок. Да, в ту пору тратили время на советы молодым в подобных случаях, а мы нынче тратим месяцы и годы, вколачивая им в башки, чтобы воздерживались от подобных вещей хотя бы до окончания школы…
В комнате было темно, посередине белела невестина сорочка, разостланная поверх одеяла. Снаружи шумно разговаривали, пили, дурачились, но все прислушивались, не отворится ли дверь. Матушкина советница была начеку, время от времени выходила и вновь возвращалась с блудливой ухмылкой в глазах. По ее мнению, первый раунд уже миновал, она отсчитывала про себя минуты, чтобы на девятой войти в комнату, взять сорочку и представить ее собравшимся на обозрение. Баклажан, который тоже вел отсчет времени, начал уже беспокоиться. Он выбрался наружу, прошелся по двору и, выжидая, привалился к дверному косяку. Он считал, что гонгу давно бы уж пора отметить конец третьего раунда, а родитель мой все еще торчал на краю ринга и боялся оторвать спину от веревки, сделать шаг в сторону противника. Для его чувствительной натуры все эти языческие обряды были не по вкусу, а к тому ж был он и трусоват. Слабость эту он в ту ночь и мне передал по наследству. Я и поныне боязлив, и чем дальше уходят годы, тем больше. Боюсь трамваев, машин, грозы, женщин, критиков, начальников, государственных деятелей, да мало ли чего! Порой мне даже кажется, что я страдаю манией преследования. Или вдруг представится, как вот-вот произойдет землетрясение, дом накренится на одну сторону и я, вместе со всем своим скарбом, свалюсь с четвертого этажа. Или что земля, вертясь вокруг самой себя и вокруг солнца, вдруг сорвется с этой своей орбиты и ухнет на какое-нибудь иное небесное тело. А подчас так живо представляю, будто где-то что-то этакое я сказал, и дрожу недели подряд: а вдруг тот, кому я это сказал, сообщит куда не следует. В конце концов я начинаю сознавать, что ничего вовсе и не говорил и зря столько дрожал. Спустя несколько лет после того как я родился, бабка усиленно меня стращала всякими лешими да упырями — это чтоб я ее слушался, — и, наверное, с той поры стал я таким боязливым и послушным. Представляете, однажды я сказал приятелю, что троллейбусы у нас в районе ломаются каждые полчаса, и на этом основании сделал обобщение, будто у нас вообще нет городского транспорта (разозлило меня, что в тот вечер опоздал в театр), и вот потом, когда я вернулся домой, почти всю ночь глаз не сомкнул, меня трясло, а когда удалось ненадолго уснуть, привиделось, что наезжают на меня сердитые троллейбусы, и один ответственный работник транспорта крупными стежками зашивает мне рот, как зашивают начиненного всякими разностями ягненка. Много мне пришлось подрожать в жизни, много, и все, если разобраться, попусту. Вообще-то, как мне доводилось слышать, немало людей напускают на себя страху из-за мелочей. У них, конечно, могут быть к тому причины, а что касается лично моей боязливости, это у меня чисто наследственное. И автобиографию эту начал я писать, можно сказать, с перепугу. Некоторое время назад одна довольно высокопоставленная (но не выше директора) личность без всякого к тому повода публично заявила, будто я выходец из богатого, аристократического семейства. Ну, само собой, труханул я, несколько даже засомневался, а может, оно и в самом деле так, но потом засел за автобиографию, которую решил начать с событий, предшествовавших моему рождению, чтоб опровергнуть ложное утверждение, ткнуть в рожу того типа неоспоримые факты. Пишу вот и заранее злорадствую, представляя, как читает он мое жизнеописание, как бесится от досады, что не может приписать мне ни одного из грехов того презренного класса. Ко всему прочему я еще и злобен малость, да ведь известно — кто трусоват, тот и злобен. Вот и родитель мой, ничего что он сельский пролетарий, а тоже оказался немного злобным. Когда Баклажан, потеряв всякое терпение, постучал в дверь и начал выспрашивать, как да что, папаша злобно стиснул зубы и не стал ничего отвечать. А еще пуще он разозлился, когда вся орава загрохала кулаками в стену: «Эй, зятек, ты, часом, не уснул там?..» Тут уж, вконец разозлившись, он подсел, а затем и прилег к матушке. К сожалению, в те времена, всякие там мини-одежды еще не вошли в моду, и он потерял добрых два часа, пока разобрался в бесчисленных юбках…
(«Боже! — слышится мне, как восклицает он сейчас, спустя сорок лет. — До чего же нынешним мужчинам легче живется!..»)
Когда пропел первый петух, прогремел и первый выстрел за порогом. Родитель мой давил на спуск заржавленного самопала, возвещая миру о том, что стал он мужчиной, супругом — не без труда и несколько преждевременно, но стал. Эти примитивы гости таращились на сорочку моей матушки, наливались, будто поросята, сладкой ракией и горланили песни, а отцовы выстрелы превращали утро в решето, приводили в исступление окрестных собак и сотрясали дома, так что даже блохи, затаившиеся в тюфяках, перепугались не на шутку. Папаша мой продолжал громыхать. Как все в нашем роду, он тоже не прочь был прихвастнуть, извел целый ящик патронов.
10
Матушкины родители не случайно потребовали за нее три тысячи левов, несколько голов скота и десять декаров земли. Она стоила гораздо больше этого, хотя бы потому, что родила меня и дала Болгарии сына, без которого судьба Болгарии была бы ой какой несчастной. Но будем скромными, как нас тому учат ежедневно и ежечасно, предоставим последнее слово истории. А чего стоит другой матушкин подвиг? Она ведь вычистила авгиевы конюшни нового своего семейства и уничтожила столько тварей, сколько нынешним санитарным службам не вывести и за десяток лет, а ведь она-то, не надо забывать, действовала безо всяких препаратов. Бабка испытывала высшее наслаждение, когда устраивалась погожим деньком где-нибудь на припеке и звала мою матушку, чтобы та ей поискала. Бабкины волосы что вороново крыло, и всякая живность, ползающая в них, была различима невооруженным глазом даже с улицы.
А в остальном все обстояло хорошо, даже поэтично. Особенно хороши были утра, когда мать поднималась раньше других, еще до восхода солнца, растапливала печь, сажала в нее хлебы, готовила в поле харчи. Восток румянел, будто хлеб в печи (сравнение моей матери, которое я впоследствии часто и успешно использовал), на акациях щебетали воробьи, возвращались из ночных заведений летучие мыши, раскачивались из стороны в сторону, пьяные от свежего воздуха, и никак не могли найти себе места для спанья, а дома́ зевали в небо пахучим печным дымком. Надрывались петухи, очень гордые тем, что после того, как они прокукарекают, непременно всходит солнце; гоголем вышагивали они перед хохлатками, пробуя их примирить, потому что те, как истинные куры и жены, еще затемно успевали поссориться из-за какого-нибудь червяка или там зернышка. Между прочим, домашние эти птицы постоянно спорили, кто из них умнее: петухи или хохлатки. Конца этому спору, похоже, не будет, пока существуют петухи и хохлатки, но я лично думаю, что петухи умнее. И не потому, что сам принадлежу к мужской породе, не подумайте этого. Вот вам для наглядности такой пример. Как-то утром солнце в положенное время не взошло — случилось солнечное затмение. Петухи из себя выходили, сорвали себе глотки, до того осипли, что на следующее утро ни один из них не мог даже прохрипеть, а меж тем рассвело, как ни в чем не бывало. Вот после этого случая наши петухи сделали соответствующие выводы и никогда больше не воображали, будто без них и рассвету не бывать. Конечно, водились и дикие петухи, чьи внуки и поныне остаются дикарями и верят, что без их крика солнце не встанет. А что касается хохлаток, так они и в те времена были практичнее — дождутся, пока солнце поднимется над горизонтом, и только тогда присмотрят для себя укромный уголок, раскудахчутся до посинения и потом чванятся перед всем селом, что снесли яйцо. Смешнее всех были те, что кудахтали над пустым гнездом, а шумели побольше других. Потомки таких крикуш еще глупее, но и гораздо практичнее, не над гнездом кудахчут, а на собраниях, по радио и телевидению и во всяких других общественных местах. А заслуживают уважения, конечно, те из хохлаток, что несутся всякий день и без всякого шума — им не до этого, они выводят цыплят, и это отнимает у них все время. Это самые полезные и умные хохлатки. Остается помянуть еще поросят, которые разрывали навозные кучи, чтоб согреть прохладное утро, а потом тыкались пятачками в двери дома, требуя своего бульона с отрубями…
Весна стояла ласковая, животворная, влюбленная и беременная пшеницей и кукурузой, домашней и всякой прочей живностью, а главное — моей особой. Матушка моя похорошела за двоих, она ведь вмещала в себе две жизни, и отец был от нее без ума. Ему уж минуло шестнадцать лет и восемь месяцев, над верхней губой у него проклюнулись усики, а уши светились, будто бумажные фонарики. Он наконец начал понимать, что жена — это удовольствие, данное мужу из божьих рук, а потом уже мать, равноправная подруга, спутница жизни и прочее и прочее. Благословенная весна!..
Той весной, в мае, дядюшка Мартин совершил еще одно безумство. У него просто руки чесались сделать что-нибудь такое, народу на потеху. Дядька мой считал, что время от времени надо запускать камень в болото, чтоб нарушать однообразие жизни. Он часто говаривал, что в этом — закон общественного развития, иначе люди перемрут от скуки, он даже революции связывал с этим законом. В нем было полно бесов, которые сами не могли усидеть на месте и его не оставляли в покое. Это они заставили его окончить третий класс прогимназии и записаться в гимназию. Хотел учиться, да никак ему не училось, хотя был самым великовозрастным в классе. Первое, ч