Новеллы и повести. Том 2 — страница 29 из 89

Меж тем наступила пора бахчей и виноградников. По всем дворам поднялись горы арбузов и дынь. Днем бабы да ребятня топорами кромсали их на куски, а к вечеру разводили огонь и до рассвета варили повидло. Все живое — лошади, волы, свиньи — толпились вокруг, поедая корки, сладкий запах привлекал мух и других насекомых со всей округи. Самыми ненасытными были ребятишки, к вечеру они едва добирались до постели со вздутыми животами, тотчас же засыпали и вскоре пускались вплавь.

В одну из таких ночей вдруг затрещали ружья: у Татаровых вспыхнул пожар, все село было поднято на ноги. Дончо Синивирский, механик с хутора, и еще несколько парней осадили пограничную заставу, а там оставался один-единственный солдат. Капитан Арабов еще на закате отправился в Арнаутлар на соединение с тамошней заставой. Повстанцы[18] обезоружили солдата, заперли его в подвале, забрали оружие, какое было, и установили связь с другими селами. Стоит ли говорить, до чего по вкусу пришлось все это дядюшке Мартину, неспокойная кровь его взыграла, уши, как говорится, торчком, нос по ветру — приготовился половить рыбку в мутной воде. Давно уж мечтал он о карабине, теперь эта мечта осуществилась: вместе с другими проник он на заставу, взял себе один и удалился.

А Дончо Синивирский провозгласил новую власть и тотчас же отправился сводить счеты с кметом. Трифон Татаров ждать его не стал, пустился во все тяжкие. Когда пробегал мимо нашего дома, вскинул ружье, пальнул в сторону преследователей. Пуля просвистела у матушки над ухом, застряла в стойке навеса, под которым они с бабкой варили повидло. Мать обмерла и повалилась на землю, а когда поднялась, еще одна пуля чуть не задела ее плечо. Они с бабкой прижались к стене амбара, выжидая, пока затихнет пальба. Я был тогда на восьмом месяце и, следовательно, могу считаться первым в нашем краю не родившимся еще ребенком, испытавшим на себе смертельную опасность фашизма…

За Татаровым гнались довольно долго, но он удрал-таки в темноте, и повстанцы вернулись на заставу. А утром с целой ротой нагрянул капитан Арабов, выловил их всех и подался к Варне. Повстанцев скрутили веревками, заперли в одной комнате. Капитан Арабов велел стеречь их до его возвращения, но Татаров весь исходил злобой: накануне кто-то подпустил ему красного петуха, и сейчас он жаждал мести. На следующий день сунули в рот Дончо кляп, спеленали его солдатскими одеялами и погрузили на телегу, чтобы отвезти в Арнаутлар, к тамошним арестантам. Волчье чутье дядюшки Мартина не подвело, он тут же сообразил, какое предстоит дело, и, сунув карабин под пальто, двинулся полями неубранной кукурузы к Арнаутлару. У него чесались руки испробовать на живом свое новое оружие. Добравшись до места, которое у нас называют Раскопками, он взобрался на старую грушу и затаился там. Как и следовало ожидать, телега остановилась у Раскопок, два жандарма свалили Дончо на землю и повели к ямам, где все наши копают глину для штукатурки. Здесь пленнику вынули изо рта кляп, высвободили руки, чтоб мог он «убегать». Неподалеку маячил Трифон Татаров, которому хотелось посмотреть, чем закончится «попытка к бегству». Только Дончо не стал убегать, он сел, уставился в землю, словно и знать не желал, что через несколько минут его застрелят. Лишь когда стражники щелкнули затворами, он вздрогнул и поглядел по сторонам.

— Эй ты, фигура, подошел бы поближе, оттуда плохо видно! — крикнул он Татарову.

Татарова будто по ногам ударили — он упал за кустом, пожелтел, его стошнило. Потом он рассказывал, что это были самые страшные слова, какие он только слышал в жизни.

Дядька мой подвел мушку к середине груди одного из жандармов, и тот, вместо того чтоб пронзить пулей Дончо, сам рухнул в яму, подковы на его каблуках оскалились на небо. Второй жандарм со всех ног бросился прочь, Татаров тоже шмыгнул в кукурузу. Дядюшка Мартин, улыбаясь, наблюдал за ними с вершины груши, потом слез, подошел к Дончо. Подал ему ружье убитого, замел свои следы, и они молча разошлись. Дончо направился в сторону диких Дживелских лесов, а дядька вернулся домой, весьма довольный своим карабином.

И получилось так же, как с бомбой учителя психологии. Все были уверены, что именно дядька убил стражника, хотя никто не мог этого доказать. Вызывали его на допрос, перешарили весь дом, но ничего не нашли. Однако Татаров не упустил случая отомстить и позаботился, чтобы «конь подышал ему в затылок». Из общины вызвали Киро-Черного, того самого, кого дядька пощадил у Раскопок, сел он на коня, а дядюшка Мартин зашагал впереди. День-деньской были они в пути, Черный в седле, дядька на своих двоих. В селах, где были общины, Черный останавливался на отдых, и на это время стражники, будто пса какого-нибудь, привязывали дядьку к столбу, всячески издевались над ним. Дядюшка Мартин только усмехался в ответ, усмехался светлый его чуб, белая рубашка, всем своим видом он походил на гайдука[19], которого ведут на виселицу. Он даже запел однажды, от чего Киро-Черный вздрогнул в седле и направил ему в спину ружье.

До города добрались к вечеру, когда в торговых рядах народу было невпроворот. Люди глазели на дядьку, а он, наслаждаясь своим унижением, шел спокойно, в одном шаге перед конем и смотрел только перед собой. В этот день он дал себе клятву отомстить за унижение не только кмету, не только стражнику, но и всему миру. Предстоящая встреча с околийским начальником не страшила его: что ж, он ухмыльнется старому врагу в рожу и будет молчать.

У входа в околийское управление дорогу ему преградила нарядная красивая женщина; оба они так и застыли, пораженные, потом женщина кинулась к дядьке, схватила его за руки. Дядюшка Мартин почувствовал, что целиком потонет сейчас в ее черных очах, шагнул вперед, вошел в управление. Женщина не отставала, все так же держа его за руки, а сзади покашливал Киро-Черный. «Барышня… это… после, значит…» — тупо бубнил он. Барышня — истинный околийский начальник, как судачили в городе, — изящно одетая и властная, жестом приказала стражнику посторониться к ограде, что тот и сделал. Молодой полицейский пристав с серебряными погонами, стоявший на лестнице, криво усмехнулся, глядя на это. Арестант и барышня прошли мимо и скрылись за дверью. Пристав вытянулся в струнку, поглядел им вслед с той же усмешкой. Эмилия ввела дядюшку Мартина в кабинет своего отца и бросилась ему на шею. Несколько лет назад дядька основательно вскружил ей голову и, как видно, надолго.

Спустя час дядюшка Мартин с аппетитом ужинал в столовой околийского начальника, а сам начальник и его супруга стояли на кухне, и вид у них был несколько потерянный, если не сказать больше. Любой ценой надо было предотвратить скандал — несколько раз околийский начальник с пистолетом в руке решительно направлялся по коридору к столовой, чтоб изгнать дядюшку Мартина, и каждый раз, услышав за дверью его смех, на цыпочках возвращался в кухню. Послал служанку, чтобы вызвала Эмилию. Та заявилась, выряженная в самое роскошное из своих платьев, улыбающаяся, просто сияющая от счастья.

— Папочка, пойдем я тебя представлю моему гостю!..

Околийский начальник поднял к потолку пистолет, но нажать на спуск не посмел, тогда он истребил наполовину запасы кухонной посуды, присел на стул, жалкий и бессильный.

Дядюшка Мартин знал силу красивых женщин и слабость «сильных мира сего», ужинал себе спокойно, а после ужина удалился в покои Эмилии. Два дня и две ночи не показывался он оттуда, на третий день Эмилия на фаэтоне вывезла его далеко за город, а там при расставании посреди поля, пустынного и печального, упала к дядькиным ногам и целовала пыльные его башмаки. Дядюшке Мартину стало как-то не по себе, он поднял глаза на теплое матовое небо, и сердце его затрепетало от холода.

— Я найду тебя! Где бы ты ни был, я найду тебя!.. — говорила Эмилия, пожирая его своими черными глазами и пятясь к фаэтону.

Прошло немного времени, и Эмилия отыскала его в чаще добруджанских лесов, где дядюшка Мартин играл в кошки-мышки с отрядом жандармов, посланным ее отцом с приказом доставить дядькину голову.

Дядюшка Мартин пробрался в село, прихватил свой карабин и той же ночью исчез, отправился мстить всему свету за то, что только ему было известно. Были и такие в нашем славном роду, кто испытывал непреодолимое желание щелкнуть жизнь по ее сопливому носу, скорчить гримасу прямо в немытую ее физиономию — не от злобы и не от пессимизма, а от чего-то такого, что только им одним известно.

Как раз из таких был и дядюшка Мартин.

12

— Эй, люди, вы что, обезумели? — прокричал бы я из материнской утробы, если б смог. — До чего же вы докатитесь, коли будете поддаваться, а не сопротивляться пороку? Почему пытаетесь стращать меня жизнью еще до того, как я сам ее узнал? Известно, что жизнь похожа на цыганенка: вытрешь ему носишко, отмоешь мордашку, приоденешь во все новое, а только отвернешься, не успеешь и до пяти досчитать, как он опять перемазался, на себя не похож. Ну, раз дело обстоит таким образом, не будем шлепать за это цыганенка, а снова и снова попробуем отмыть ему рожицу, будем надеяться, что в один прекрасный день увидим его чистым и приветливым!

Конечно, никто не мог меня услышать, и каждый поступал, как ему заблагорассудится. За семь или восемь дней до того, как мне родиться, богач Сарайдаров отнял любимую у моего родича Ричко. Этому почтенному, впрочем, человеку была свойственна вошедшая в пословицу слабость к женскому полу: если Сарайдарову какая-нибудь приглянулась, кровь из носу, она должна быть его. Сейчас ему нравилась Даринка, семнадцатилетняя дочка его пастуха. Даринка часто наведывалась на хутор, потому что была влюблена в Ричко, и тот был влюблен в нее, но за все лето не собрался признаться ей в своих чувствах. Он походил на тех мужчин в нашем роду, которые, смущаясь женщин, вздыхают по ним, не понимая, что женщинам, даже когда им семнадцать, ужасно скучны одни только эти вздохи. И Сарайдаров здорово ему отплатил за эту его сентиментальную старомодность: запретил Ричко стричься и бриться, и тот стал походить на монаха из какого-то древнего монастыря.