Новеллы и повести. Том 2 — страница 30 из 89

Увидев впервые Даринку, Сарайдаров был приятно удивлен, зазвал ее к себе в комнату и всю, целехонькую, проглотил, как волк Красную шапочку. На обитателей хутора эта история особого впечатления не произвела — здесь вдосталь насмотрелись на красных шапочек, исчезающих в хозяйской пасти: русачек, болгарок, турчанок, румынок, татарок. Сарайдаров говаривал, что мужчина должен питаться молодыми женщинами, и съедение очередной Красной шапочки ознаменовывал оргиями, которые продолжались на хуторе дни и ночи подряд. Предпоследней была молодая татарочка Юлфет. Обычно в жатвенную пору здесь появлялось множество цыган и татар; в саду разбивали они свои шатры, палили костры, играли, пели — хутор превращался в огромный табор.

Прошлым летом Сарайдаров высмотрел среди них новую для себя Красную шапочку, велел заколоть двух волов и двух телят, выкатить бочки с вином и ракией, а под навесом у амбара приказал постелить ковры, чтоб, когда танцует Юлфет, мягко было ее ножкам. Само собой, на голове у нее не было никакой красной шапочки, а имела она черные как смоль волосы, глаза с косинкой, черную родинку меж бровей и тонкие смуглые пальцы. Выпучив глаза, цыгане дули в свои кларнеты, цыганки хлопали в ладоши и трясли плечами. Юлфет танцевала на мягких коврах, а Сарайдаров, потный и расхристанный, скрестив руки на груди, жадно следил за сладострастными извивами ее тела. Той же ночью ввел он татарочку в свою спальню и сделал царицей. Женщин он называл сучками и всегда делал их царицами, держал на троне одну месяц, другую год, а потом отсылал прочь, снабдив горстью золотых монет «про черный день». Коли приелась тебе какая баба, говорил он, спусти ее с цепочки и пускай себе бежит, она ведь сучьей породы, а ни одна сука не оставалась еще посреди поля. Что до жены, говорил он еще, так она святая, а святую как же можно любить?.. Сарайдаровская жена жила в Варне и появлялась на хуторе через год, через два, бледная и невзрачная, чуждая нашей страстной степи, чуждая нашим вьюжным зимам и знойным летам. Был у него и сын Петр, проедал его деньги не то в Швейцарии, не то во Франции. Тут он показывался летом, малость изнеженный и не от мира сего, но уже через несколько дней превращался в истинного Сарайдарова-младшего, работал в поле, ездил верхом, флиртовал с барышнями из города…

Сарайдаров произвел Даринку в «сучку-царицу». Съедение ее он решил отпраздновать шумнее и торжественнее, чем в другие разы, и случай ему в этом помог. На следующее утро отправился он с одним из объездчиков посмотреть на цыган, работающих у него на уборке кукурузы, и во владениях своих обнаружил целое стадо чужих волов, коров и телят. Стадо принадлежало соседу-хуторянину, еврею Ивану Фишеру, «богобоязненному» старцу с окладистой рыжей бородой и множеством дочерей. У половины из них были волосы цвета червонного золота, у другой половины угольно-черные, но у всех умные еврейские глаза и округлые бедра. Молодой Сарайдаров пробовал было швырнуть камень в это болото ленивых и благопристойных барышень, да получил лишь стаканчик чаю с песочным печеньем. Иван Фишер скорее готов был превратить свой дом в приют для старых дев, чем увидеть кого-нибудь из дочерей на сарайдаровском престоле в качестве «сучки-царицы».

Сарайдаров велел отогнать стадо к себе на хутор. Двое пастухов Фишера пробовали было отбить скотину, но Сарайдаров пальнул в них из револьвера, прогнал. Вечер еще не настал, а все это стадо — семь волов, четыре коровы и четыре телки — пало под ножами голодных цыган. Неделю напролет шла гульба в честь Даринки, цыгане из окрестных сел потом животами маялись от обжорства, а Фишер и не пробовал протестовать. Ничего, будущей весной он уж не упустит, накроет на своей земле такое же сарайдаровское стадо и так же велит пустить его под нож, колбасы накоптит, а оставшееся мясо на базар свезет.

Спустя несколько дней родич мой Ричко запряг белую пару и отвез хозяина и свою любимую в Добрич. Тамошний дом Сарайдарова — двухэтажный и просторный, обнесенный кирпичным забором с коваными воротами, — занимал добрую половину квартала на торговой улице; в многочисленных комнатах стоял запах богатства и плесени, полы, по которым человек не ступал месяцы и годы подряд, были усеяны дохлыми мухами. А тут мухи, завидев юную «царицу», вроде бы разом воскресли, заполнили комнату жужжанием, запах плесени сменился ароматом духов.

Сарайдаров набрал новую прислугу — кухарку, эконома и сторожа, определил на службу и двух цыганок, которые не мыли и не убирали, а только «делали ветерок» вокруг ее величества. Днем, если захочет она отдохнуть, цыганки вставали по обе стороны ее ложа, одна веером отгоняла мух, другая махала простыней, создавая прохладу.

Несколько дней Сарайдаров провел в спальне своей юной царицы, а Ричко маялся в грязной пристройке и, как всякий романтик, видящий свой идеал в чужих руках, проливал слезы в приступе «мировой скорби». Но романтики на то и романтики, чтобы лить слезы по любому поводу, они глядят на мир влажными коровьими глазами и думают, что мир этот по-коровьи кроток и смирен; и если задуматься, слава всевышнему, что они не перевелись, а то бы мир остался без коров, а коли не будет коров, не станет и молока!.. По дороге на хутор Сарайдаров заметил эту его скорбь, а когда молодые скорбят, пожилые становятся еще старее и подозрительней; он положил на плечо Ричко руку и вот тогда-то и приказал ему до особого распоряжения не бриться и не стричься. Этак через пару лет волосы и борода возницы, пожалуй, достигнут пояса, и от этого девятнадцатилетнего чудовища будут шарахаться и дети и собаки. Но видно, Сарайдаров забыл, что его возница пролез под вороным жеребцом и что он самолично назвал Ричко настоящим мужчиной…

13

За три дня до того, как мне родиться, объездчик Доко встретил в каменном карьере моего отца. Мать Доко, тетушка Трена, была повитухой, и от нее он слыхал, что я непременно буду мальчишкой. Свернув цигарку, он сделал глубокую затяжку, не в состоянии скрыть своей радости:

— Ну, значит, будет у тебя на этих днях парень! Будет, кому у вас скотину пасти. Поздравляю, значит!.. Ежели в самом деле родится мальчишка, гляди, без магарыча не обойтись.

Папаша мой молча ворочал камни, будто поздравления эти его вовсе не касаются. В доме все чаще начали поговаривать о моей особе, готовились меня встречать, а папаша вместо радости испытывал стыд, прятался от людей. Он был первым и не последним по счету человеком, кто устыдился моего появления на белый свет. Долгие годы я пытался ему доказать, что его сын ничем не хуже других, но он только качал головой и не раз твердил, что я не стою и понюшки табаку. Гордость не позволяет мне признать его правоты, по крайней мере в том, что касается моих литературных занятий. И все же, когда я сделал взнос за квартиру, он впервые приехал в Софию и тотчас же потребовал, чтоб я отвез его на стройку. Взобрался по лесам на четвертый этаж, долго оглядывал голые кирпичные стены, потом сказал:

— Да ты, как я вижу, вроде бы человеком становишься!..

Отец не проявлял внимания и к моей матушке, избегал ее и разговаривал с ней так, будто она готовилась к чему-то такому, что может оскорбить его мужское достоинство. Стороной обходил комнату, где она лежала, все время пропадал в хлеву. Подходило время телиться нашей корове, и он хлопотал возле нее, менял соломенную подстилку, подкладывал корму, сочувственно гладил ее по лбу. И трое меньших сорванцов постоянно вертелись вокруг хлева, хвастались соседям: «А у нас будет теленок». Получалось так, что, кроме матери, с особым и радостным нетерпением ожидал меня лишь объездчик Доко. В моем лице он видел еще одну свою жертву и не ошибался в этом, поскольку спустя несколько лет я-таки оказался в его владениях: приглядывая за ягнятами и коровами, я всякий день пускал их на чужое поле, и каждый день он ухитрялся нагрянуть в самый разгар игры. Много учителей ломали указки о мои ладони, много объездчиков и сторожей лупцевали меня по заду, но обо всех этих деревянных «педагогах» я и думать забыл, ни один из них не удержался в моей памяти. А вот этот кривошеий одноглазый карлик, беспомощный перед взрослыми, держал в страхе и покорности ребячье население нескольких сел. В отличие от других он никогда не гневался, никого даже не пробовал ударить, чтоб «ручек не замарать», как говаривал он. Провинившихся ребят он ставил одного против другого, сам чисто по-детски улыбался при этом и говорил: «Ну-ка, шлепни его разок по морде, чтоб в другой раз не считал ворон!» Ну, мальчонка слегка ударит приятеля. «А теперь ты дай-ка сдачи, чтоб не дрался!» Вначале все это выглядело шуткой. «Вот оно что, он тебе нос расквасил, а ты его гладишь! Верно ведь?..» Ребячья толпа, которая в таких случаях ничем не отличается от взрослой, шумит, потирает руки в предвкушении зрелища, подзадоривает: «Ого! Он еще не знает, какую сейчас получит затрещину!..» И удары сыплются все сильнее и больней, покуда не завяжется такой бой, что самому Доко приходится растаскивать дерущихся. Товарищество исхлестано пощечинами, изодрано ногтями, окровавлено, и недавние друзья отныне становятся врагами. Доко был в курсе всех сложностей в отношениях между семьями и родами, через детей мстил отцам и дедам за нанесенные ему когда-то обиды. Или просто наслаждался своей властью над невинными детскими душами. Детская драка не имеет ничего общего с побоями полевого сторожа, взрослые не принимали эти драки всерьез, ребятня ведь всегда дерется, и никто никогда не предъявлял на этот счет претензий к Доко. Чтоб заслужить его благоволение, дети сами показывали на тех, кто совершил потраву в его отсутствие, неприязнь, таким образом, наслаивалась, превращалась в ненависть, и через несколько лет на смену оплеухам приходили ножи да топоры…

Помню, лет шесть-семь назад, слепо подчиняясь туристской программе, я побывал в концентрационном лагере Бухенвальд. Группа у нас была большая, разных национальностей. Ужасы смерти и насилия, которые мы там видели, еще как-то можно вместить в возможности человеческого зла, но вот восемнадцать виселиц заставили людей буквально оцепенеть, некоторые хотели тут же уйти, но были не способны даже ногой шевельнуть. А гид тем временем объяснял, что на этих виселицах лагерников вынуждали вешаться самих. Один дергал петлю соседа, потом другой дергал его петлю, случалось порой так, что брат лишал жизни родного брата… Когда мы удалились от этого страшного места, большинство туристов было, казалось, не столько потрясено, сколько изумлено этими братскими виселицами, словно людям довелось столкнуться с чем-то по ту сторону зла, к чему нельзя подходить с обычным человеческим волнением. И я был потрясен этим изощренным зверством, но, знаете, оно меня не удивило, как других. Мне показалось, будто я заранее знал, что подобное изуверство окажется в ассортименте фашистской диктатуры. Может, это покажется смешным, но я в тот миг вспомнил объездчика Доко и подумал, что у моих спутников, видно, не было в детстве такого плюгавенького одноглазого надзирателя, иначе они бы так не изумлялись мерзости дел человеческих…