В детстве я верил, что на свете (а свет мой ограничивался нашим селом) нет второго такого жестокого человека, как Доко, я боялся его и ненавидел больше всех. Но со временем начал думать, что, может, этот иезуит-самоучка хотел пораньше преподать нам уроки жизни (этим-то он и хвастался перед людьми), может, хотел показать нам оборотную сторону медали, в то время как учителя линейками да указками вколачивали в наши башки добродетели. Нет, он был очень неглуп, этот объездчик: мне даже кажется, что, будь у него возможности, вполне бы мог он стать политиком, великим диктатором и вообще великим надсмотрщиком. Горькие его уроки сызмальства приучили меня ожидать от жизни всего, побудили стать неисправимым оптимистом. Зло меня не обескураживает, не повергает в отчаяние, не загоняет в тупик; если доведется столкнуться с ним, я с отвращением плюю у него за спиной, а это ведь уже немало.
В общем, как бы там ни было, поклон твоей памяти, одноглазый черт!..
Матушке моей постелили охапку сена — создали мне условия для мягкого приземления. По словам бабки Трены, я должен был прибыть из некоего мира, расположенного над нашей грешной землей, вот и надо мне опуститься на мягкое, чтоб не сломать колени — парашютист-то я неопытный. Окошко завесили одеялом, в комнате стало темно и душно, бабка Трена присела у печки, закатала рукава. Снаружи хлестал проливной и холодный дождь, село плавало в воде и грязи, на улице — ни живой души. Такого ливня не помнили уже многие годы, да еще в декабре; люди не могли пройти в лавку купить себе керосину. Очень может быть, природа тоже как-то хотела ознаменовать мое рождение.
Вечером матушка заметалась от боли, бабка Трена набросила крючок на дверь, опустилась на корточки подле нее. Другие себе спали, только бабушка время от времени просыпалась, готовая прибежать сюда, услышав мой крик, а за стеной папаша стоял подле коровы, которая также стонала от родовых мук. Знаменательно, что вместо того, чтобы состязаться в рождении с какой-нибудь знаменитой личностью или хотя бы с каким-нибудь начальником отдела, я спринтовал на белый свет в паре с теленком. В школе, в казарме и во множестве других случаев, стоило мне только допустить какой-нибудь промах, все, будто сговорившись, кричали: «Да не так же, эх ты, телок!..» Но и теленок меня опередил. Было, должно быть, десять или одиннадцать часов, когда папаша разбудил всех и сообщил, что корова принесла бычка с белым пятном на лбу. Все отправились в хлев, показали теленку, как надо сосать, потом повязали ему на шею красную ленточку и отнесли в дом, чтоб еще на него порадоваться.
Теленок меня опередил, потому что имел славный, телячий характер, а я уже тогда показал свое упрямство, не пожелал входить в жизнь как положено — головой вперед, а только ногами. Бабка Трена была напугана моим упорством, в котором она усмотрела нечто символическое:
— Ногами вперед идет, значит, ногами будет добывать себе хлеб!
Вещунья, она оказалась права. И доныне ноги — самая надежная моя опора, носят они меня по свету и обеспечивают если не что-то другое, так хотя бы основную зарплату. Ноги, не в пример голове, никогда не причиняют мне неприятностей, исключая, пожалуй, те случаи, когда занесут меня, находящегося в подпитии, в какую-нибудь лужу. Честно говоря, все, что проделано мною с помощью ног, принесло мне пользу, спокойствие и даже похвалы. Ноги для меня — и самое верное средство защиты. Ведь одно дело, когда защищаешься от кого-то словами, и совсем другое — коли дашь ему хорошего пинка. Это даже ослы знают.
Разумеется, упрямство мое при появлении на свет вызвано было не одним своенравием или желанием пооригинальничать, что мне свойственно и поныне. Бог ведает, какими тайными путями, но я прознал, что в канун и во время моего рождения в нашей милой Добрудже случалось немало неприятных событий, которые меня пугали, заставляли призадуматься. Люди насильно умыкали девушек, убивали друг друга из ружей и пистолетов, капитан Арабов хлестал бичом ни в чем не повинных цыган; как раз в эту ночь дядюшка Мартин пробирался к одному отдаленному хутору, чтоб его подпалить, Сарайдаров лежал в постели своей юной царицы, а парень, любящий ее и кого она сама любила, обрастал густой, будто у гориллы, шерстью и чах от муки и бессилия… Эти люди, как и все остальные, носили в себе какую-то огромную вину и теперь только и ждали, чтоб, когда я рожусь, тут же часть ее взвалить на меня. И ведь так они и поступили, хитрецы окаянные! И поныне таскаю я эту их вину, а вдобавок и свою собственную. У меня такое впечатление, что все люди считают себя этакими агнцами, кроткими и невинными, а жизнь свою строят на том, чтобы собственную вину перевалить на других, превратить себе подобных в истинных мулов… Недавно я видел один фильм, где высмеиваются люди, разжиревшие от обжорства. Чтоб наглядно было, какой лишний вес они таскают, режиссер взвалил на плечи каждому корзину с углем или каменьями. Один тащил семидесяти-, другой — пятидесяти-, третий — сорокакилограммовую корзину… Порой мне кажется, будто я таскаю здоровенный прицеп, нагруженный виной, неясной и тяжкой виной по отношению к себе и ко всему свету… Наконец, я был в недоумении, как это может один создавать другого, не спросясь у него согласия, просто для того, чтоб запихать его в кипящий котел ради собственного удовольствия, а подчас даже и без всякого удовольствия, как это произошло, к примеру, с моим родителем. А ежели бы мои отец с матушкой были, скажем, лошадьми или там ежами? Что ж и мне тогда пришлось бы появиться на белый свет жеребенком или ежиком? Это уже ни на что бы не было похоже! Пришлось бы мне тогда пастись на лугу и таскать чью-нибудь телегу со свежими овощами или какой-то другой поклажей, а то еще, что и того хуже, ерошить свои иголки да жрать лягушек и змей! Нет, природа не то чтобы демократична — она закоренелый диктатор! На ее месте, прежде чем даровать человеку жизнь, я бы дал ему какое-то время понаблюдать за всем, что его окружает, а потом, коли согласен стать человеком, пусть поднимет руку, коли нет — пусть и остается в небытии…
Как я и предполагал, впечатления мои от жизни оказались далеко не из приятных, чтоб не сказать — способными привести в отчаяние. Первое, что я увидел, были беззубый рот бабки Трены и ее свисающий, как у ведьмы, нос. Меня так и передернуло от страха, я хлебнул воздуха и заорал. Она ухмыльнулась, взяла ржавые ножницы и отрезала пуповину. Я реванул еще разок, но она и на это ноль внимания, сграбастала меня своими костлявыми руками и показала матушке. Та взглянула, улыбнулась через силу, опустила голову на подушку и закрыла глаза. Нетрудно было догадаться, что она устыдилась, а может, и испугалась своего детища. Я ведь походил в тот миг на ободранного зайца — ребра торчат, кожа сизая, глаза желтые, а голова голая, как и сейчас, и длинная, будто огурец. Швов на черепе не было и в помине, и то серое вещество, с помощью которого пришлось мне впоследствии добывать себе хлеб насущный, бултыхалось прямо под теменем, словно разбавленное пиво, явно хотело пролиться, и ничего удивительного, если добрая половина пролилась. Бабка Трена положила меня на ворох каких-то тряпок и принялась пеленать от шеи до пяток, нахлобучила на голову нечто похожее на шапочку и застегнула под подбородком. Поскольку я пробовал протестовать против такого насилия, сверху она обвила меня толстой шерстяной бечевкой — я оказался не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой. Положив меня на пол, она начала в чем-то помогать матушке, а я лежал, словно усмиренный разбойник, и волей-неволей смотрел в потолок. Балки были кривые и низкие, покрашены синькой и сплошь усеяны черными мухами. Они гудели, разбуженные и недовольные, перелетали с балки на балку, некоторые садились на медный котелок с водой. Одна из них заметила меня и уселась мне на щеку. В тот же миг щеку будто иглой кольнуло, я, конечно, вякнул, муха собралась было улетать, но, поняв, что я не способен к активной обороне, тут же опустилась на другую щеку. Чем сильнее я ревел, тем больше радовалась бабка Трена и говорила, что я настоящий юнак и что поплакать мне полезно. Ей вообще доставляло удовольствие меня мучать; каждый день потом она все туже стягивала меня шерстяной бечевкой и твердила, что таким образом выправятся мои руки и ноги. По ее совету меня пеленали целых три года, и эти годы были самыми тяжкими в моей жизни. Мухи, как они ни кровожадны, на зиму куда-то хоть исчезали, зато другие паразиты никакой сезонности не придерживались…
Первая моя ночь на этом свете оказалась особенно мучительной, просто кошмарной. Мог бы я тогда говорить, не стал бы раздирать себе легкие в плаче, а крикнул бы: «Верните меня в то блаженное время, когда я еще не родился!..» Но вот какая странность — сейчас меня часто подмывает прокричать: «Кто бы вернул мне мое детство? Верните его с самого первого дня — с маленькой землянкой, с блохами и страшными объездчиками, с темными ночами, полными леших и конокрадов!..» Так вот получается, когда человек появляется на белом свете ногами вперед.
Утром была предпринята попытка меня утешить: дали мне пососать и — чудеса какие! — стоило мне насытиться, как я умолк. Испытывая это неведомое раньше удовольствие, я понял, что у жизни есть и приятные стороны и что человек вопит и буянит до тех пор, покуда не заткнешь ему рот. А как это случится — сразу замолкает и становится послушным. Так что первопричина всяких революций и народных движений открылась для меня после первой же моей трапезы. Матушка положила меня рядом, и я, сытый и довольный, мог спокойно и беспристрастно изучать окружающий мир. В комнате появились бабка, дед, трое сорванцов, наконец пришел поглядеть на меня и папаша. Первая наша встреча не отличалась особой сердечностью, какой можно было ожидать при встрече отца с сыном. Он даже не прикоснулся ко мне, как-то виновато глянул с порога и тут же вышел. Самой любезной оказалась бабушка, она погладила меня по подбородку, взяла на руки, принялась сыпать комплименты в мой адрес, а позже, когда к нам заглянули соседки, стала всячески меня расхваливать перед ними. И те тоже меня щекотали, щелкали по носу и хвалили, что я-де такой крупный и уже могу улыбаться. Все эти бабы, подумалось мне, может, и не такие уж чистюли, может, и руки у них грязноваты, а все же, если брать в общем, они приятные бабы. Вот еще одна хорошая сторона жизни — тебе делают комплименты за то, что ты перепачкал пеленки, и даже за то, что по твоей милости никто за ночь глаз не сомкнул. И еще понравилось мне, как все с восхищением глядели на меня, одобряли каждый мой крик и по нему пытались определить, кем же я стану — пастухом, богачом хуторянином или конокрадом. Короче говоря, с первого же дня жизнь весьма умело начала льстить моему самолюбию, удовлетворять мои капризы.