— Тебе не верится, но так оно и есть, — сказал Иван Шулев. — Особые приемы разработаны, как их переписывать. Человек все, что ему нужно, придумал.
— Только лягушки не переписаны, — сказал из окна Иван Врачев, студент.
Он поставил на подоконник свой аквариум с лягушкой.
— Лягушки не входят в номенклатуру, — сказал Иван Шулев. — Кто это станет заниматься такой ничтожной тварью, она никакого хозяйственного значения не имеет.
— В Сорбонне есть памятник лягушке, — сказал Иван Врачев. — Там работал великий…
Он не успел договорить, потому что в небе раздался страшный грохот. Все посмотрели наверх и почувствовали, как воздух дрогнул от еще одного взрыва. Словно натянутое над головами синее небо лопнуло и посыпалось во двор. И еще один взрыв раздался, зазвенело расколовшееся небо, и послышались голоса и крики людей.
Толстые стекла ресторана «Дикие петухи» лежали разбитые на земле. Посыпались стекла и из нескольких окон. Весь дом сразу ожил, из окон выглядывали люди, аквариум Ивана Врачева упал с подоконника в комнату и разбился. Шиншилла стояла на задних лапах, и уши ее торчали прямо вверх.
— Что это, землетрясение? — спрашивали люди.
— Смотрите-ка, машина заработала, — спохватился Иван Флоров.
«Москвич» тихонько, как оса, жужжал перед гаражом.
— Вот это да, — сказал Иван Шулев. — Верно, от сотрясения.
— Может, бомбу бросили?
Жители моего дома столпились на балконах, некоторые вышли во двор, тревожные голоса и шум доносились из соседних дворов и с улицы, в комнатах заревели младенцы, а Три мушкетера свесились с балкона и спрашивали, не началась ли война.
Старики прервали обсуждение события в церкви святого Георгия Победоносца и вышли из-за сохнущего белья. Все смотрели на пустое небо и ждали, что взрыв повторится. Но небо было спокойно, пусто, и только в дали был виден маленький самолетик, который тянул на хвосте полотняную рекламу.
И тогда кто-то из «Диких петухов» сказал, что пролетели сверхзвуковые самолеты. Эти машины летят вперед благодаря мощным взрывам, и при этом раздается именно такой грохот. Если самолеты проходят низко, говорил человек из «Диких петухов», то рушатся легкие постройки.
— А у нас разве есть уже такие самолеты? — спросил Иван Барабанов.
— Раз пролетели, значит, есть, — сказал Иван Шулев.
Старики опять стали толковать о том, какая страшная штука война, и Иван Цеков из 44-го кавалерийского полка рассказал, что однажды, когда они двигались по пустому шоссе по направлению к Драме, из колючих кустов на дорогу вышло много детей. Они все плакали и просили хлеба, солдаты дали им, сколько у них было, но из кустов все выходили и выходили дети, словно там открыли какой шлюз, и не было им конца, и солдатам уже нечего было им дать, а они все выскакивали из кустов, и их стало так много, что каждый солдат посадил к себе на лошадь по трое-четверо ребятишек. Потом выяснилось, что это были греческие дети из одного большого района, матери оставили их в кустах дожидаться армии, а они разбрелись по холмам, выкапывая корешки для еды.
Пока Иван Цеков рассказывал, Иван Николчов сказал своей жене, чтобы она пустила сынишку во двор и велосипед тоже разрешила бы ему взять.
— О, Ицо, — бросилась к нему Троянская война, — Весь день ждем твой велосипед. Тебя дома лупили?
Ицо, шмыгнув носом, сказал, что не лупили, и спросил, что сегодня было на дворе. Ребята рассказали ему, что Иван Барабанов убил мышь, что француженка из французского посольства отобрала у них собачку и что по улице проехал кит Голиаф.
— А у меня есть Шиншилла, — сказал мальчик из окна.
А мой сын похвастался, что он ходил на цирковую базу и видел льва Серенгети — «самого страшного льва» — и что он знает одно очень хорошее слово, которое начинается на букву Д, — Дивдядово!
— Теперь уж ты нас покатаешь, — сказал Иван Барабанов, пока запасной баллон укладывали в багажник. — К «Аистову гнезду» нас доставишь, даже и не думай отвертеться.
Барабанов поднялся к себе наверх, чтобы переодеться, и не успел он закрыть дверь, как зазвонил телефон. Он остановился посередине комнаты и слушал, как нервно ударяет по звонку молоточек. Он подошел, но трубку не взял. Аппарат казался ему блестящим, ожившим, нежным, а белые цифры диска улыбались ему. Это была уже не та свирепо оскалившаяся коробка; она звала его, манила, влекла, как звали и манили его девичьи юбки сквозь стекло «Диких петухов».
— Это я, я! — обрадованно закричал в трубку Иван Барабанов.
В этот миг он готов был рассказать все, о чем бы его ни спросили, готов был раздать себя всему миру, если бы только придумал, как это сделать, но в трубке что-то щелкало и трещало, пока не прорезался наконец мужской голос.
Звонил его соквартирант, Иван Милев, полировщик мебельной фабрики «Родопы». Он с самого утра ушел в родильный дом и ждал там, пока выпишут его младенца. Теперь он просил, чтобы Иван Флоров, если может, приехал за ними на машине.
— Сию секунду, сию секунду! — завопил Иван Барабанов в трубку. — Мы накачали все шины, мотор работает, мы тут же примчимся. Подожди минутку, я сейчас крикну Ивану в окно.
Он высунулся из окна, позвал Ивана Флорова и кричал так громко, что весь дом узнал, что надо поехать в родильный дом за младенцем Ивана Милева.
Иван Барабанов поцеловал трубку, положил ее, поцеловал в передней хозяйку, ту самую толстуху, и через три ступеньки побежал вниз.
Дети проводили Троянского коня до улицы, он выпустил синий дым и, набирая скорость, начал свой третий пробег вокруг экватора.
— Шесть часов, — сказал Иван Николчов своей жене.
— Шесть часов, — сказали Три мушкетера.
— Уже шесть часов, — сказали старики.
— Шесть часов, — сказал мой дом.
Пора было снимать белье с веревок.
Над моим домом летел звон колоколов церкви Александра Невского. Каждый вечер, в шесть часов, София слышит сначала голоса малых колоколов, и они звучат, как эхо конских копыт, словно дробный их перезвон доносится с далеких дорог болгарской истории. В их легкое звучанье вплетаются раскаты средних колоколов. Не отдается ли в них грохот колес тех орудий, что катились по каменистым тропам Шипкинского перевала? Так гремели и обкованные пушки генерала Гурко по булыжнику софийских улиц. Они гудят долго и неотступно, звон набегает на звон, и вот внезапно в их гул вторгается гром больших колоколов, густой и торжественный. Звуки, звуки — они стекают с колокольни, и каждый вечер, в шесть часов, заливают мой дом, мою улицу, мой город.
В шесть часов, наверно, начинается и богослужение в этом храме, но никто в моем городе не слышит песнопений, обращенных к богу. Мы слушаем только колокола, и они все снова и снова, каждый вечер будут напоминать нам о болгарской истории.
Человечество знает множество памятников, чудесных и величественных, но молчаливых памятников. Наш памятник Освобождения увенчан колоколами, это поющий памятник. Солнце решает задержаться еще немного на золоте его куполов, туристы спешат запечатлеть на пленке последние вспышки солнечного блеска на этом символе, который София возвела и бережно хранит в самом своем сердце.
Мальчик в окне гладит свою Шиншиллу по спинке и смотрит на женщин во дворе. «Спокойной ночи!» — говорят женщины мальчику. Они снимают белье, тень моего дома удлиняется, чтобы слиться с тенями других домов. Двор меркнет, становится вдруг просторным и пустым, и веревки тоже болтаются пустые. А белье разнесут по квартирам, и вместе с ним в комнаты войдет чистый запах мыла и солнца.
Тихо переговариваясь, женщины одна за другой исчезают в подъездах со своими огромными белыми ворохами. Мальчик смотрит из окна, как небо постепенно сереет, как, клонясь влево, пролетает турбовинтовой самолет из Москвы, как мигают его бортовые огоньки. Мир за окном притих; постепенно его заполнит и темнота. Для мальчика этот длинный воскресный день был весь исполнен света, и он верил, что наступит и такой день, когда он спустится во двор, погрузится в его сияние, будет участвовать в войне и будет толкать машину дяди Ивана Флорова…
А Шиншилла будет сидеть на подоконнике, жевать капустные листья и смотреть на него своими испуганными глазами.
— Пора закрывать окно, — сказала мать, которая вернулась со двора с бельем. — На улице уже прохладно.
Мальчик еще раз увидел свое отражение в оконном стекле. Зубик за день так и не вырос.
Зинка вышла со своими роликовыми коньками на улицу. Там по асфальту гремели и скрежетали и другие ролики — гимназисты нашей улицы всегда выходят в это время. Пока Зинка пристегивала свои ролики, один мальчик споткнулся, хотел повернуть, но потерял равновесие и упал на тротуар.
Он поднялся, держась за колено.
— Ушибся? — спросила Зинка.
— Немножко, — сказал мальчик. — Хорошо, что брюки не порвал. Нет, не порвались. Они совсем новые, хорошо, что не порвались.
Брюки были совсем новые, от них едва уловимо пахло портняжной мастерской.
— Габардиновые, — сказал мальчик.
— Вам хорошо, — сказала Зинка. — Вы в брюках. А мы как упадем, так обдираем себе коленки.
— Если ты боишься, я тебя повезу, — сказал мальчик. — Хочешь вместе?
Он взял ее за руку и, поддерживая, медленно повез по асфальту. Зинка мечтательно улыбалась да и робела немножко, потому что ей все время казалось, будто вот-вот что-то случится. И это что-то было не на небе, не в горах — они исчезли в темноте, — а где-то здесь, на самой улице, настороженно притаившейся во тьме. Они с мальчиком катились вдвоем, и чем больше они увеличивали скорость, тем крепче Зинка сжимала руку мальчика в габардиновых брюках, и тем ближе, казалось ей, та минута, когда свершится чудо и даст ей неведомый аромат своей тайны.
Тогда и у Зинки будет своя тайна, как у всех Иванов моего дома, и у нее будет своя кладовая сокровищ, которая будет открываться, как только она скажет: «Сезам, откройся!» Так, как у всех в моем доме, как у всех в моем городе, как у всей моей Болгарии. Потому что ни человек, ни город, ни страна не могут жить без своих тайн и без своих милых сокровищ, которые, поверьте мне, я не отдал бы за все чудеса и небывальщину сказок «Тысячи и одной ночи».