Новеллы и повести. Том 2 — страница 43 из 89

Мой дом, даже когда он засыпает, до крыши полон великих чудес: в нем разыгрываются сражения Троянской войны, младенцы чмокают и растут не по дням, а по часам в своих пеленках, открываются сейфы Болгарского народного банка; чинно, как рыцари, стоят дрессированные прописные буквы; лев Серенгети, поднявшись на монетах на задние лапы, смотрит в темноту и видит утро; проходит огромный автопоезд кита Голиафа; муха кружит по комнате, за ней тянется надпись: «Покупайте в ЦУМе», а Три мушкетера хватают оружие Троянской войны и стоят на посту, охраняя от мухи младенца; раздается грохот сверхзвуковых самолетов, мыльные пузыри лопаются так, словно это трещат ракеты первомайского салюта; Шиншилле снится, что ее сжирает кошка, а кошке снится, что она сжирает Шиншиллу. И облачка летают по дому, перекатываются по дому волшебные облачка, а сам дом надевает роликовые коньки и легонько скользит на роликах, потом он звонит по телефону Ивана Барабанова другим домам на улице, те тоже надевают ролики и начинают скользить по асфальту. А гараж Ивана Флорова трогается с места, выезжает на четырех резиновых колесах на улицу и останавливается там, засмотревшись на это чудо из чудес.


Перевод Н. Глен.

Богомил РайновДОРОГИ В НИКУДА

Он бесшумно летел по дороге. Бесшумно и быстро, в сером свете вневременья. С обеих сторон проносились неясные, смутные тени — наверное, лес. А дорога, по которой он летел, врезалась в тени все глубже и глубже — зыбкая и серая, в сером свете вневременья.

Потом, не желая этого и почти этого не заметив, он свернул на другую дорогу. Лес исчез. Вдоль дороги тянулась река, неподвижная и темно-зеленая, глубокая и зловеще-зеленая, точно река утопленников. Он летел по дороге, и река летела ему навстречу, такая глубокая и такая близкая, что, казалось, в любую минуту дорога может слиться с рекой, нырнуть в нее.

А потом он снова свернул, на другую дорогу, бежавшую среди черных примолкших холмов. И потом еще на какую-то дорогу, и еще на одну, и на пятую, и на шестую, все одинаково безлюдные и зыбкие в сером свете вневременья. Он летел по этим дорогам и надеялся попасть в какой-нибудь город или село, хотя он знал, что не встретит ни города, ни села, потому что дороги эти, все до одной, вели в никуда.

Потом стемнело, неожиданно, разом. Наступило бесконечное мгновение мрака.

А потом появились за́мки.

Каким-то чудом он добрался во тьме до верха отвесных скал. Пропасть под ногами страшила своей неоглядной бездонностью, и страшна была темнота вокруг, исполненная опасности и черно-красного тумана. И тут он увидел вблизи старое строение, повисшее, как замок, над краем бездны. Надо было укрыться в этом замке, спрятаться меж древних каменных стен, и они оградили бы его от притягательной силы бездны. Он сделал в сторону замка несколько неверных шагов и только тогда понял, что замок рушится. Камни и целые куски стен бесшумно отваливались и бесшумно низвергались в пропасть. Здание рушилось бесшумно и медленно, как кусок сахара в стакане чаю. Огромные глыбы откалывались одна за другой и тонули во мраке бездны, пока на скале, как старческий зуб, не остался торчать один-единственный угол строения.

Он беспомощно огляделся и сквозь тревожный, красно-черный, точно дым пожарища, мрак увидел вокруг еще много утесов и много замков, вперивших в него слепой взгляд угасших окон. Но пока он думал, где ему лучше укрыться, он заметил, что все замки рушатся. Каменная кладка стен бесшумно обваливалась и бесшумно и медленно низвергалась в бездну, словно замки таяли и оседали в темные воды ночи. И замки, и утесы под ними, и утес у него под ногами — все рушилось медленно и необратимо. Ему оставалось лишь ждать последнего обвала. Мрак уже не был черно-красным. Мрак был черным, без единого проблеска — мрак бездны.

*

Бесконечное мгновение мрака незаметно посерело. Потом оно стало белым. Таким белым, что ему смутно захотелось понять, что значит это белое — рассвет или ничто.

В белом сиянии движутся три плотных белых пятна. Откуда-то очень издалека звучит низкий мужской голос, и слышны отдельные слова:

— …Глюкоза… кортансил… три по три…

«Врачи…» Он знает, что, если приподнять веки, он их увидит, но у него нет сил приподнять веки, и врачи его ничуть не интересуют. Ничто из того белого, что его окружает, его не интересует, потому что он поглощен тем, как плавно и легко он во что-то погружается. Это погружение приятно, и он тонет, пока снова не раздается голос, на этот раз почти над ухом и очень знакомый:

— Александров, вам нужно уединиться. Станьте в угол!

«Значит, еще не отмучился», — думает он, встает и бессильными свинцовыми шагами идет в угол.

— Не так! Повернитесь к стене. Я же сказал, что вам нужно уединиться.

Он покорно поворачивается спиной к классу и смотрит в кусок стены перед собой. Он хорошо изучил этот кусок. Он успел даже выцарапать ногтем на стене слова «Латынь — мертвый…» Остается добавить «язык», и фраза будет закончена. Хоть бы Колев когда-нибудь заметил, что́ он написал. Если что-нибудь на свете может взбесить это хладнокровное пресмыкающееся, то только эта фраза.

Он подходит к стене вплотную, почти утыкается в нее носом и осторожно начинает выцарапывать последнее слово. В жарко натопленной комнате душно. За его спиной усыпляюще монотонно гудит класс. Раньше, когда его ставили в угол на глазах у всего класса, он чувствовал себя униженным, словно его раздевали догола под нескромными взглядами одетых людей. Со временем он к этому привык, и класс тоже привык к тому, что он стоит в углу, и теперь все занимались своими делами.

Он нацарапал печатными, немного неровными буквами последнее слово и теперь проводит по нему ногтем еще раз, чтобы буквы были отчетливей. Он процарапывает черту за чертой, пока знакомый неприятный голос снова не окликает его:

— Александров, я вас поставил туда не для того, чтоб вы спали. Скажите мне, что это!

Он поворачивает голову к учителю и видит, что злой костлявый палец указывает на доску, где написано какое-то предложение.

— Вы что, оглохли? Я спрашиваю вас, что это такое! — повторяет Колев.

«Аблативус абсолютус», — хочет он ответить, но горло сжалось, и он не в силах произнести ни звука.

— Только что на парте вы были очень разговорчивы, а теперь вдруг онемели, — говорит Колев со своей кривой усмешкой, и рука его скользит к внутреннему карману.

«Аблативус абсолютус!» — пытается ответить Александров, но не произносит ни звука.

— Значит, будем молчать? — бормочет учитель, вытаскивая знакомый темно-зеленый блокнотик. — Вы, вероятно, знаете, что знак молчания поразительно напоминает цифру два…

«Аблативус абсолютус!» — пытается крикнуть Александров, но из горла его вырывается только неясный булькающий звук.

«Мне это снится, — мелькает у него в голове. — Это все тот же вечный кошмар». Он хочет оглядеться, чтобы понять, снится ему это или нет, но вокруг снова темно. «Надо зажечь лампу. Если на стуле висит гимназическая форма, значит, это не сон». Но у него нет сил встать и повернуть выключатель. «Я просто притаюсь в темноте и подожду, пока все пройдет», — решает он и хитро улыбается. Но именно в эту минуту темнота, в которой он прятался, редеет, и ничто больше не защищает его от опасностей, подстерегающих со всех сторон.

Снова вокруг серо. И снова серое становится белым. И среди этой мглистой белизны плывет более плотное белое пятно, склоняется над кроватью.

— Примите кортансил, — говорит голос, но это не голос Колева.

Он делает невероятное усилие, чтобы приподнять веки, берет три розовые таблетки и машинально глотает их.

— Запейте водичкой…

Но он не может больше заниматься глупостями, потому что он снова чувствует, как тонет, исчезает и растворяется в сгущающейся тьме.

В комнате действительно совсем темно. Но он знает, что там, за большим письменным столом, молча сидит человек, которому надо все объяснить как можно короче и убедительней.

— Я потому позволил себе прийти к вам, что положение дел таково… я должен вам сказать прежде всего, какие это дела… должен вам объяснить, потому что… совершенно необходимо рассказать человеку объективному…

Он чувствует, что, чем короче и точнее он старается говорить, тем хуже у него получается, слова путаются в мозгу, и он напрасно ищет их и пытается строить из них фразы, а они все рассыпаются, как кубики Анче, которые всегда обрушиваются как раз тогда, когда еще секунда — и башенка будет готова. Быть может, он мог бы мыслить яснее, если бы человек за столом зажег лампу. Но человек только молчит и молча ждет в темноте, и терпение его наверняка подходит к концу.

— Во всем виноват Стоев, — вдруг говорит Александров. — Стоев и его группа.

Главное сказано. Дальше будет легче.

— Наука не может развиваться, лишь повторяя пройденное. Во всем виноват Стоев и его группа. Мы топчемся на месте, вот так.

Он начинает топтаться перед письменным столом, думая в то же время, что эта иллюстрация, наверное, ни к чему, но он продолжает топтаться на ковре, пока не догадывается, что делает он это только оттого, что не находит нужных слов. Может быть, если бы человек по ту сторону стола зажег лампу, все сразу стало бы яснее, но человек молчит в темноте и, вероятно, со все возрастающим нетерпением следит за тем, как он топчется на ковре. Тогда Александров внезапно протягивает руку к настольной лампе и нажимает кнопку. Вспыхивает свет. Александров устремляет на человека взгляд, но никакого человека нет. Стул позади письменного стола пуст.

А в комнате действительно светло. Сестра вошла и щелкнула выключателем.

— Мне надо взять у вас кровь…

— Возьмите, если что-нибудь осталось, — бормочет он, пытаясь не опускать веки.

Сестра внимательно смотрит на него.

— Если вы плохо себя чувствуете, можно и завтра утром… Но кортансил на завтра не откладывайте. И ужин тоже.

Он встает и делает несколько шагов к столику у окна, чтобы успокоить сестру. И чтобы она ушла. Три розовые таблетки лежат на блюдечке. Он глотает их не запивая, зачерпывает ложкой кислое молоко, но, услышав, что дверь за его спиной закрылась, кладет полную ложку обратно.