Новеллы и повести. Том 2 — страница 44 из 89

В синем квадрате окна неясно темнеют деревья парка. Совершенно незнакомый парк в синем квадрате окна. Синева смутно беспокоит его, но не эта, а какая-то другая, и он должен вспомнить, что это была за синева, потому что это было что-то важное. А парк его мало интересует. Пусть он так и останется незнакомым. Как и узкая, бесконечно высокая комната. Как и все вокруг. Возьмите обратно свое кислое молоко. И оставьте мне кровь — ту, что у меня еще есть.

*

Все-таки они берут у тебя кровь, потому что, если уж они что решили, их не остановишь. И вот ты глупо стоишь посреди кабинета, на тебе пижама в синюю полоску, и ты смотришь, как тонкая струйка бурой крови стекает из-под иглы по твоей худой желтой руке. Твоя кровь. По твоей руке. Жалкая штука это чучело, обтянутое кожей, в котором бессмысленно циркулирует какая-то жидкость и которое бог знает что о себе воображает — по крайней мере до тех пор, пока жидкость циркулирует. Потом — конец и воображению и всему остальному.

— Не идет, — говорит сестра. — Помогите мне!

Ты сгибаешь и разгибаешь руку, и пробирка начинает наполняться быстрее.

— Достаточно. Держите ватку.

Ты прижимаешь ватку к руке и, шаркая тапочками по мозаике, идешь обратно в свою комнату. Белую, узкую и высокую комнату. Значительно более высокую, чем могила. При дневном свете парк в окне виден сейчас совершенно ясно, но это не имеет никакого значения, потому что парк тебя абсолютно не интересует. В сущности, тебя вообще ничего не интересует, и плохо только то, что ты вряд ли сумеешь заснуть после того, как ты проспал несколько суток подряд. Ничего, все-таки попытаемся.

Человек в полосатой пижаме вытягивается на кровати. Прямо перед ним прямоугольник окна. На улице серый, мертвый день. Человек видит неподвижное бледное небо и черные замерзшие ветви голых деревьев. Он прикрывает веки и лежит так некоторое время, но заснуть ему не удается. Надо использовать это время и подумать о чем-то важном, о чем-то, что осталось в его памяти синеватым сиянием и продолжает его смутно беспокоить. Но дверь открывается, по линолеуму движутся женские ноги, и около кровати вырастает врач.

— Как мы себя чувствуем?

Ему кажется, будто он знает ее давно, так же как все остальное, что его окружает, — комнату, окно, длинный коридор. Он знает ее давно, хотя видит в первый раз. Она смотрит на него очень черными глазами и ободряюще ему улыбается — у нее слегка подкрашенные губы и очень белые зубы.

— Хорошо, — неохотно отвечает он.

— Вы, кажется, спали, когда я вошла?

У нее приятная улыбка, от аккуратно причесанных черных волос и белого халата веет свежестью. «Профессиональный оптимизм», — думает Александров, а вслух говорит:

— Нет, не спал.

— Я спрашиваю, потому что это существенно.

— Я не спал.

— Хорошо, приподымите пижаму.

Он покорно открывает живот. Белые холодные руки ощупывают печень:

— Больно?

— Больно… Не очень…

— А здесь?

— Нет.

Он сам ощупывает свой живот, словно еще раз проверяя, где болит.

— Не ищите боль, — улыбаясь, говорит врач. — Пока вы ее не почувствуете, не ищите.

Он покорно опускает пижаму.

— Вы порядочно пожелтели, но это не должно вас смущать.

— Понятия не имею, насколько я пожелтел.

— Значит, вы даже не смотрелись в зеркало? Откуда такая апатия?

«Вам лучше знать. Вы же врач», — думает он, но ничего не говорит.

— Возьмите себя в руки! Умойтесь, побрейтесь. Вы еще молодой человек, нельзя так опускаться.

— Молодой. Где-то между сорока и пятьюдесятью.

— Конечно, молодой. А довели себя до того, что уже не кажетесь молодым.

— Сколько времени вы меня еще продержите?

— Давайте не будем торговаться. Как только мы вас подлечим, минуты лишней не станем держать.

— Да, но все-таки, приблизительно?

— Приблизительно месяц. Если все пойдет благополучно. А все пойдет благополучно, если вы будете нас слушаться.

Месяц — это ужасно долго. Но если этот месяц проспать, не так уж долго. Впрочем, это не имеет значения.

Только вышла врач, вошла санитарка.

— Подойдите к окну.

Он не знает, зачем ему подходить к окну, но послушно встает. Его палата на втором этаже. Внизу, на аллее, под самым окном стоят его девочки и, задрав головы, терпеливо ждут, пока он покажется. Он открывает окно, в лицо ударяет холодный воздух.

— Папа! Вон папа!

Он тоже хочет их окликнуть, но что-то застряло в горле, поэтому он только улыбается и машет рукой. Малышка закутана в розовый шарф, оставшийся от Сашки. Из-под розового шарфа видно круглое улыбающееся личико с очень большими голубыми глазами. Малышка обеими руками прижимает к себе пакет с лимонами. На Кате, старшей, серое зимнее пальтишко. Рукава уже обтрепались. Надо было купить ей новое, но теперь уж на следующую зиму.

— Папа, как ты себя чувствуешь? — спрашивает Катя.

— Хорошо, — с трудом кричит в ответ Александров.

— Ты скоро выздоровеешь? — спрашивает маленькая.

«Очень скоро», — хочет он ответить, но горло его сжалось, и он только улыбается.

— Что здесь происходит? — слышит он бас за своей спиной.

Александров собирается с силами и кричит в окно:

— Ну, до свиданья. Анче, слушайся сестру!

— Я буду слушаться…

— Мы завтра снова придем…

Человек в пижаме отодвигается и закрывает окно. Главный врач, стоя в дверях между палатным врачом и сестрой, смотрит на него с добродушным укором:

— Только встали и уже нарушаем порядок. Должен вам сказать, что при вашем состоянии простуда вам совершенно ни к чему. Ложитесь, посмотрим, как дела.

Александров послушно ложится и задирает пижаму, В палате вдруг становится невыносимо жарко и невыносимо душно от запаха карболки. Сухие пальцы шарят пониже грудной клетки, потом нажимают там, где больно. Халат врача издает легкий запах табака.

— Укройтесь.

Врач встает и выходит в сопровождении обеих женщин. «Мог бы по крайней мере сказать мне, что он нашел», — думает Александров. Сейчас ему это не безразлично. Вот уже пять минут. С той секунды, как он увидел детей.

Теперь он ясно видит синее пятно, которое застряло в его памяти и беспокоило его. Это было давно, вероятно несколько дней назад, в тот вечер, когда он вызвал по телефону своего приятеля, врача. От температуры все плыло перед глазами, но он все же сумел встать и вызвать врача.

— Придется отправить тебя в больницу, — сказал врач, осмотрев его.

— Ни за что.

— Я не имею права оставлять тебя дома. И для детей это опасно.

Доктор распорядился о чем-то по телефону.

— Одевайся. Машина скоро придет.

Александров начал машинально одеваться.

— Не наряжайся так. Не на свадьбу.

Он совсем и не наряжался, надевал то, что попадалось под руку. Откуда-то появилась санитарка и стала опрыскивать комнату лизолом. Дети притаились в другой комнате. Перед уходом он заглянул к ним. Они тихо плакали. Катя обняла малышку, закутанную в синее одеяло. Девочек едва было видно в полумраке, и только одеяло выделялось синим пятном в рассеянном свете, падавшем из окна.

— Катя, смотри за Анче. Деньги у меня в столе, в ящике.

Малышка смотрела большими заплаканными глазами, едва поблескивавшими в полумраке.

— Не плачьте. Я скоро вернусь.

Так он их и оставил — сидят, прижавшись друг к другу, в сумеречном свете, у окна, и так они стояли у него перед глазами, пока санитарная машина везла его по вечерним улицам. На него налетал яркий свет, потом накрывала тень, и снова его ослеплял свет, и снова окутывала тень, пока он не погрузился в бредовую тьму.

— Дети принесли вам лимоны…

Человек в пижаме открывает глаза. Санитарка кладет пакет с лимонами на ночной столик у окна и выходит.

Он встает, подходит к столику и берет пакет. От бледно-желтых плодов исходит легкий свежий аромат. Стараясь не заплакать, он неловко прижимает пакет к груди.

«Надо побриться. Я действительно совсем опустился».

Человек в пижаме идет в ванную, подходит к умывальнику. Из зеркала смотрит на него заросшее, почти чужое лицо, худое и желтое, с погасшими желтыми глазами.

«Надо взять себя в руки. Хотя бы ради детей надо взять себя в руки», — говорит он себе, кисточкой размазывая по щекам мыло и слезы.

Действительно, надо взять себя в руки. Ты ведь чуть не распростился с этой жизнью, и после тебя осталась бы полная неразбериха. И дети, одни, прижавшиеся друг к другу в темной комнате.

Теперь тебе дается отсрочка. Может быть, это последняя возможность навести наконец какой-то порядок в своих делах. Только бы отсрочка оказалась достаточно долгой, потому что все страшно запутано.

Ты всегда чувствовал, что все страшно запутано, но ты всегда надеялся, что, может быть, все само как-нибудь наладится. Раз все запуталось так, что дальше некуда, значит, оно должно начать распутываться. Ты все думал, что твои дела вот-вот сдвинутся с мертвой точки, ну не в этом году, так в следующем, и что вообще впереди еще много времени.

Хорошо, ты хоть сейчас понял: эти самые годы, что у тебя впереди, — не такая уж надежная штука. Надо все заранее привести в порядок, а подкинут тебе еще годков — тем лучше. Используй отсрочку так, как будто она последняя, а если она не последняя, что ж, поживем еще.

Он долго умывается, но лицо от холодной воды не розовеет, как обычно. Оно все такое же желтое, почти чужое из-за этой странной желтизны, хотя теперь, когда он побрился и умылся, оно выглядит более человеческим.

«Надо все перебрать, одно за другим, и прийти к какому-то решению», — думает больной. Но бритье утомило его, и он вытягивается на кровати, чтобы собраться с силами.

Его будит санитарка, которая разносит обед. Она убирает пакет с лимонами в тумбочку и ставит на столик тарелки.

«Суп из помидоров. Вареное мясо. Компот. Все, что я терпеть не могу. И все-таки надо есть. Раз ты решил принять отсрочку, надо есть». Чтобы было повеселее, он снова вытаскивает пакет с лимонами и начинает есть терпеливо и методично, стараясь думать не о еде, а о лимонах. Потом берет пакет, кладет его на кровать к стене и снова вытягивается.