Новеллы и повести. Том 2 — страница 52 из 89

В этом все дело. Вопрос о Миле — это вопрос о Кате. С Катей так или иначе придется поговорить. После чего Катя скажет «хорошо, папа». Но ничего хорошего не получится, она совсем замкнется в себе и постепенно действительно станет «строптивой». Деформируется характер. И виноват будешь ты.

Катя не права. Верность мертвым нельзя хранить за счет живых. Это даже и не верность, и Сашка сама не оправдала бы подобной верности, как бы тяжело ей ни было. Но если ты попытаешься объяснить это Кате, она подумает, что ты хитришь. И еще больше уйдет в себя. Так вы с Милой действительно превратите ее в замкнутого и «строптивого» человечка.

— Обед сегодня подзадержался, — говорит санитарка, входя в палату с тарелкой супа в руках. — На кухне была авария.

— Неважно, — бормочет человек в пижаме, вставая.

Как будто его интересует обед. Могли бы и вообще не приносить. Ерунда, что, мол, кортансил возбуждает аппетит.

Больной садится на кровать у окна и устало смотрит наружу, пока санитарка расставляет на столике тарелки. Дождь все такой же сильный, серо-желтый, и идет все так же косо, мягко шурша по затопленной, обесцвеченной морозами траве.

— Вот выльется весь, и наладится погодка-то, — ободряюще говорит санитарка и выходит.

Или наладится, или не наладится. Допустим, наладится. Но гораздо важней наладить кое-что другое. Человек в пижаме начинает есть, продолжая думать о том, что ему надо наладить. Так время проходит не без пользы и легче заталкивать в себя еду.

Твоя беда в том, что ты никак не можешь ухватить основное, а все отвлекаешься в сторону. Чувства детей, конечно, важный вопрос, но еще важнее обеспечить им хлеб насущный. Если с тобой что-нибудь случится, они останутся на улице. Поэтому ты должен сосредоточить свои усилия на «Труде», отложив второстепенные дела. Правда, готов к печати один твой сборник, но за него ты получишь не так много, и у тебя порядочно долгов. А когда ты получишь гонорар за «Труд», ты положишь деньги на книжки девочек и будешь спокоен хотя бы в этом отношении.

Тебе неприятно думать о «Труде» как о способе заработать деньги. Хотя «Труд» и зарос пылью в ящике письменного стола, уже многие годы он представляется тебе делом твоей жизни. Последняя надежда создать что-то такое, что останется после тебя. Соломинка, за которую цепляется утопающий. Но дети важнее, чем все «труды», и нечего щепетильно обходить вопрос о гонораре.

Больной от супа переходит к компоту, перескочив через второе. Он думает теперь о детях и представляет себе, как они приехали утром на трамвае под дождем, и бежали под дождем от остановки до больницы, и как Катя тащила Анче за руку, а та отставала, потому что шажки у нее еще маленькие и розовый шарф постоянно сползает ей на глаза. Дети стояли вместе с другими посетителями перед будкой привратника, надеясь, что запрет отменят, а потом снова пошли под дождем, на этот раз медленней, потому что им некуда спешить, кроме как в свою пустую и мрачную квартиру.

Ты даже не задумался о том, как же они живут вдвоем, одни в этой пустой квартире, а рассуждаешь о высоких материях.

И он вдруг видит их в этой квартире так, как он видел их в последний раз, прежде чем его привезли сюда, — обнялись в полутьме и тихо плачут. Гаснущий луч проходит в окно и падает на синее одеяло, которым закуталась Анче.

— У вас что-то болит? — спрашивает сестра, которая вошла в палату с лекарствами.

— Что у меня может болеть?

— Не знаю. Вы так сжали челюсти, как будто у вас что-то болит.

— Привычка, — говорит он. — Ничего у меня не болит.

Сестра кивает и выходит из комнаты.

Эта глупая привычка сжимать челюсти, когда делаешь что-нибудь, требующее усилия, пусть ты даже просто завязываешь бечевку, появилась у тебя еще в детстве. Плохо только, что вот уже несколько лет ты сжимаешь челюсти и когда никакой бечевки нет, сжимаешь их несознательно, словно вся жизнь превратилась для тебя в одно постоянное усилие.

Одно постоянное усилие. И постоянное напряжение. Ты одеваешься и спешишь куда-то, и сердце у тебя не на месте, словно ты куда-то опаздываешь. Ты идешь по улице и в нетерпении ускоряешь шаг, словно где-то тебя ждут. Ты говоришь себе: «Куда я бегу» — и идешь медленнее, но чуть позже ты снова ускоряешь шаг, проталкиваешься среди прохожих и спешишь, спешишь черт-те куда.

Ты притворяешься спокойным, и люди считают тебя спокойным, но в сущности ты живешь в постоянном страхе, что вот-вот что-то случится. Ты не знаешь, что именно случится и случится ли вообще, но на сердце у тебя все время лежит камнем этот беспричинный страх, и ты идешь по жизни, ощущая затылком нервный озноб, словно маньяк, который шагает по улице и думает о том, что на голову ему сейчас свалится черепица.

Разумеется, если смотреть со стороны, это смешно, хотя падающие черепицы для тебя не такая уж редкость. Когда однажды утром тебе вручили повестку в суд по жилищному делу, ты решил, что это какое-нибудь ерундовое недоразумение, но это недоразумение тянулось около года, со слушанием дела, осмотрами, обжалованиями и волокитой, и все крутилось вокруг этого твоего проклятого кабинета, на который ты имел законное право. Когда сосед пригрозил тебе, что у тебя отключат воду, потому что ты поливаешь клумбочку, на которой дети посадили цветы, ты подумал, что это пустые разговоры. Но воду у тебя действительно отключили, и тебе пришлось целый месяц ходить каждый день объясняться и просить, и таскать ведрами воду из подвала. Тебе объясняли, что ты нарушил инструкцию, но инструкция относилась к садам и огородам, а не к клумбочке с пятью цветками, которые вяли и которые тебе было жалко, потому что их посадили дети.

Потом однажды утром к тебе пришли с проверкой, и сделано это было, чтобы застукать у тебя Милу, и это, разумеется, не тронуло ни тебя, ни Милу, но доставило маленькую радость тому самому соседу, который был автором «сигнала». Потом Анче заболела скарлатиной. Потом Катю толкнула машина, к счастью, обошлось без серьезных последствий. Потом пришли к тебе делать опись из-за какой-то задолженности, о которой ты совсем забыл. Все это, разумеется, неприятности мелкие и неизбежные, но их достаточно, чтобы постоянно ощущать затылком нервный озноб.

Васил видит во всех этих происшествиях руку Стоева, делая исключение лишь для скарлатины и случая с машиной. Васил стал до того мнителен, что в один прекрасный день припишет Стоеву и скарлатину. Беда Васила в том, что он словно загипнотизирован Стоевым и не видит, что на свете есть и другие стоевы, скажем в масштабе данного квартала.

Стоев, естественно, делает то, что в его силах, но он действует в своей области. Он оклеветал тебя, будто ты в своих лекциях протаскиваешь порочные идеи, и на твои лекции пришли с проверкой, но поскольку порочных идей в наличии не оказалось, Стоев удовлетворился обвинением, что ты слишком часто отвлекаешься, а ты, в сущности, просто отвечал на те вопросы, которые тебе задавали студенты.

Стоев использовал и твои семинарские занятия со студентами, чтобы приписать тебе разные ереси, а когда и это ему не удалось, заставил преподавателя психологии обвинить тебя в том, что ты залезаешь в его область. Ты действительно туда залезал, но это получалось потому, что студенты задавали тебе такие вопросы, и потому, что психология, как и всякая наука, не может быть собственностью кого бы то ни было, и потому, что, если ты всю жизнь занимался этой наукой, ты имеешь право сказать о ней хоть что-то, даже если ты ее не преподаешь.

В сущности, в том, что ты ее не преподаешь, виноват все тот же Стоев, который помешал тебе занять вакантное место и выдвинул кандидатуру другого человека. Стоева бесит, что студенты любят твои лекции и не ходят на его, но если бы это было единственной причиной его ненависти к тебе, все обстояло бы слишком просто.

Плохо то, что ты можешь бороться только против тех махинаций Стоева, которые тебе известны, а он делает самую крупную ставку на те, которых ты не знаешь. «Бушует втихаря», — как говорит Васил. Он шлет доносы, бросает тут и там какие-то словечки, фабрикует правдоподобную клевету. Поэтому даже когда ты прав, все равно оказывается, что ты неправ. «Ну, конечно, публично он всегда проводит правильную линию. Но таким способом он лишь прикрывается», — говорит Стоев там, где нужно, и в виде доказательства приводит твои частные высказывания, которых ты, естественно, никогда не делал. А ты удивляешься, почему на тебя смотрят с подозрением, почему тебя не приглашают делать доклады, почему кое-кто, даже встретив тебя на улице, отводит глаза.

В сущности, Стоев — это самый большой и самый твердый орех, и если ты постоянно повторяешь себе, что надо начать с «Труда», то это потому, что тебе не хочется начинать со Стоева. Но даже если ты начнешь с «Труда», ты тут же упрешься в Стоева, потому что Стоев своими махинациями мешает тебе закончить этот труд и потому, что, даже если ты его закончишь, Стоев даст о нем отрицательный отзыв и постарается тебя разгромить.

Стало быть, черепицы падают на тебя одна за другой, и хотя ни одна из них не смертельна, число их достаточно, чтобы поддерживать в тебе этот глупый страх перед неизвестностью. Впервые ты испытал страх много лет назад, но то был другой страх, в твоей жизни еще не существовало ни Стоева, ни стоевых. Существовали полиция и ротатор.

Ротатор был установлен в вашем подвале. Коста приносил готовые восковки, и вы вдвоем печатали, а потом он уносил листовки, а ты сжигал все отходы. Так продолжалось, пока Косту не арестовали.

Когда ты узнал об аресте Косты, ты даже удивился, что и ты не арестован. Если бы это произошло сразу, ты, наверно, так и не испытал бы этого тягучего страха. Но тебя не арестовали ни на следующий, ни на последующий день. И ты каждый день ждал этого, и каждое утро, когда звонил молочник, в тревоге вскакивал с постели и лихорадочно вспоминал ответы, которые ты придумал. Но за тобой не приходили.

Ты десятки и десятки раз переживал этот арест, избиение, перекрестный допрос. Ты раньше уже видел Гешева