— Ясно, — сухо прервал тебя Стоев. — Так я и думал: и ты поддался этой заразе.
— Если мысли Ленина — зараза…
— Не припутывай сюда Ленина. Для иных людей Ленин превратился в удобное средство маскировки. Зуд разрушения не дает им покоя. Мы сняли это, — Стоев показал на светлый прямоугольник у себя над головой, — зачем же останавливаться? Давайте крушить и другое, и третье, пока не перевернем все вверх дном.
— В сущности ты о ком говоришь? Обо мне или так, вообще?
— Я говорю вообще. А ты делай для себя выводы.
— Ты бы тоже мог сделать для себя некоторые выводы. Ленин развил Маркса.
— Именно, — спокойно кивнул Стоев. — Развил, но не извратил. А сейчас кое-кто полагает, что творческий марксизм — это значит делай все, что взбредет в голову, только не забудь повесить вывеску «марксизм».
— Ты снова начинаешь говорить вообще.
— А ты подумай над тем, как проявляется это «вообще» в некоторых частных случаях.
— Что ты хочешь этим сказать?
Стоев ничего не сказал, а перевел свой удивленный взгляд на окно, словно за темным стеклом вдруг появилось что-то чрезвычайно интересное.
— Что ты хочешь этим сказать? — повторил ты с раздражением.
Но Стоев продолжал удивленно и сосредоточенно смотреть на ночь за окном, будто он остался в комнате один, а ты со злостью глядел на его жирный, поросший рыжеватым пухом, упрямый загривок и с отвращением вдыхал легкий, едва уловимый запах камфары. Потом Стоев снова повернулся и уставился на тебя своими круглыми немигающими глазами:
— Не надейся услышать от меня что-нибудь такое, что ты мог бы завтра использовать против меня.
— Не беспокойся. Что бы ты ни сказал, за эти стены ничего не выйдет.
— Я и не беспокоюсь. И если меня все-таки что-то тревожит, то это только твое будущее, Александров. Ты готовишься стать профессором…
— А вместо этого могу перестать быть доцентом, не так ли?
Стоев покачал головой:
— Не в этом дело, хотя и это не исключено. Ты готовишься стать профессором, а между тем незаметно для себя превращаешься в ученика некоторых недостойных людей…
— А, ясно. Добрались до Васила.
Стоев замолчал. Только его полные пальцы мягко барабанили по столу.
— Я, разумеется, знаю, что ты с Василом на ножах, и это твое право. Но не забывай, что Васил честный человек.
Стоев поднимает на тебя свой неподвижный взгляд:
— Допускаю, что сам он считает себя честным. В каком-то смысле он может быть и в самом деле честен. Но встречаются честные люди, которые приносят массу вреда. Наша задача — не кокетничать своей честностью, а служить нашему общему делу.
— Ты, очевидно, считаешь, что нашему общему делу служат только те, кто всегда и во всем согласен с тобой…
— Не со мной, а с теми позициями, которые я защищаю.
— Да, конечно. Только кто дал тебе привилегию считать, что ты один стоишь на правильных позициях?
Стоев слегка повел своими пухлыми плечами, показывая, что не находит нужным отвечать на подобные вопросы.
— А я думал, что вас с Василом разделяют не столько принципы, сколько женщина, — сказал ты, хотя понимал, что говоришь это зря.
Короткие толстые пальцы застыли на крышке стола:
— Ошибаешься. Нас разделяют именно принципы. Та женщина была лишь бытовым инцидентом. Она не имеет отношения к делу. Как, впрочем, и Васил. Речь идет о тебе. Я не забыл, как хорошо ты работал в прошлом, и полагаю, что ты мог бы так же работать и в дальнейшем. Если ты сядешь и поработаешь над рецензией, я увижу, что ты склонен прислушиваться к моим дружеским советам.
Его слова звучали вполне доброжелательно. «Угрозы Стоева всегда звучат доброжелательно», — как говорит Васил. До этого дня ты занимался своим делом, не примыкая ни к одной из групп, и твоя дружба с Василом была просто личной дружбой. Но теперь тебе предъявили ультиматум, и надо было сделать выбор.
Ты, разумеется, не забрал свою рецензию и не изменил ее. Ты прочел ее на совете, подчеркивая каждое слово, а потом началось обсуждение. Стоев поднялся в темном углу зала, оперся своими полными руками о стол и устремил удивленный взгляд куда-то повыше твоего плеча. Он говорил коротко, логично и доброжелательно. Несколько человек его поддержали. Васил и еще двое возразили ему. Потом было голосование, и Велев провалился.
Однако, самое неприятное случилось позже. Ты повел изнурительную борьбу в защиту Велева, а Велев отказался от твоей защиты. Как человек более практичный, он понял, что со Стоевым лучше жить в мире, и согласился с его рекомендациями. Велев даже ходил к Стоеву советоваться, переработал свой труд и на следующий год был выбран доцентом при горячей поддержке самого Стоева, тем более, что Савов — протеже Стоева — еще не закончил к тому времени своей книги.
А ты так и не стал профессором. Мало этого — место, о котором ты столько лет мечтал и которое одно только вполне соответствовало твоей настоящей специальности, было отдано не тебе, а Велеву. Так Стоев сумел нанести тебе с помощью одного человека два удара сразу. «Мастер спорта», — как говорит Васил.
Больной сидит на постели у окна и рассеянно прислушивается к шуму, доносящемуся из коридора. Значит, начали разносить обед. Здесь все движется в установленном порядке. А у тебя все — хаос. И вся твоя жизнь хаос, несмотря на расписание лекций, которое висит на стенке над столом. Хаос, неразбериха, одно еще не закончено, другое уже рушится. Кран в ванной вечно течет и по ночам не дает тебе спать. Окно в кабинете плохо закрывается и из него постоянно дует. Кате давно пора купить новое пальто. Лежат неоплаченные счета — по ним обычно платила Сашка, а теперь тебя будут штрафовать. С Милой — затруднения. Сложности с детьми. Неприятности с деканом. Стоев. «Труд»… Хаос и неразбериха.
Когда ты заговариваешь об этом с Василом, он пожимает плечами:
— Что ты хочешь? Это жизнь. Это норма. Всегда что-то улаживаешь и всегда что-то остается неулаженным.
— Нет, это не жизнь. Жизнь должна быть не такой.
— А! Что должно быть и что не должно быть — это другой вопрос. Ты просто раб своей доцентской мании — все классифицировать и раскладывать по полочкам.
Мания. Желание навести в своей жизни хоть какой-то порядок в глазах Васила — мания. А день и ночь думать о Стоеве — это не мания.
Санитарка входит с тарелкой супа в руках.
— А, вы уже приготовились, — улыбается она, увидев, что больной сидит за столиком у окна. — Я ж вам говорила, что аппетит появится.
Человек в пижаме кивает и неохотно опускает ложку в горячий суп. Протертый суп с неприятным запахом картошки. Аппетит, как же. Санитарка ставит на столик второе и третье и выходит.
Снова мясо. Человек в пижаме отодвигает тарелку с мясом на другой конец стола. Ведь от него пахнет. Не испорченным, а мертвечиной. И находятся же люди, которые едят эту дохлятину. А на третье хоть бы дали компот вместо этого огромного ломтя желтого кекса.
Больной съедает суп и пол-желтого ломтя, а потом ложится и пытается выбросить из головы весь хаос неприятностей, чтобы заснуть. Он зябко закутывается одеялом, потом подтыкает его еще раз — более плотно, потом — еще раз, как будто, завернувшись в одеяло, он спрячется от хаоса. Но хаос сидит внутри него, больной не может его прогнать, и наконец забывается и засыпает вместе со своим хаосом.
Его будят — пора ставить градусник. Этот градусник так упорно суют по два раза в день, как будто от него может понизиться температура.
— Опять то же самое, — говорит сестра, глядя на градусник.
Ты не знаешь, что «то же самое», и не слишком этим интересуешься. Тебя гложет какое-то беспокойство. У тебя такое ощущение, как будто сейчас придут дети или может быть они уже пришли и их не пускают, или они стоят внизу на аллее и ждут, когда ты выглянешь. Едва сестра закрывает за собой дверь, ты подходишь к окну и вдруг действительно видишь детей, но не внизу на аллее, а прямо напротив окна, на больничной ограде.
Ты открываешь окно и только тогда слышишь, как девочки кричат: «Папа, папа!» Может быть, они зовут тебя уже давно, их лица раскраснелись от холода и возбуждения, но ты слышишь их только сейчас и машешь им рукой, и они тоже тебе машут, обрадованные и успокоенные твоим появлением. Анче сидит на заборе и весело болтает ножками, а Катя только выглядывает из-за ограды.
— Как вы сюда забрались? — спрашиваешь ты, как будто это самое важное.
— Здесь куча песку! — кричит Катя.
— Папа, мы и вчера приходили, но нас не пустили, — говорит малышка.
— Меня спрашивали по-болгарскому, — говорит Катя. — Я получила шестерку.
— Папа, радио перестало играть. Вчера играло, играло и замолчало, — жалуется Анче.
— Вот вернусь, и мы его починим. Ты только не шали.
— Я не шалю.
— Ну, идите, а то ветер очень холодный. Приходите только когда не так холодно.
Ты машешь рукой, чтобы дети уходили, но они отлично чувствуют себя на ограде, это настоящее приключение, и они ужасно горды, что сумели перехитрить привратника. Наконец, Катя подхватывает малышку, которая продолжает тебе махать. Ограда пустеет. Стоять у окна больше незачем.
Вот в чем главный вопрос. Не «Труд» и не Стоев, а дети. Из-за того, что твою книгу отвергли, дети останутся без гроша, если с тобой что-то случится. Васил, разумеется, сделает все, что сможет, но что может Васил? Книга, которую однажды не приняли, — это как человек, уволенный с взысканием. Она будет кочевать из издательства в издательство, валяться на редакторских столах, пока не погибнет окончательно. Велика важность. Если б только не дети.
Ты сидишь на кровати и думаешь обо всем этом, а окно постепенно темнеет, становится синим, потом темно-синим, потом — черным, и в голове у тебя тоже темно, и в темноте беспокойно шевелятся неясные видения хаоса. Потом приносят ужин, и ты немного отдыхаешь от утомительного напряжения, а потом сестра желает тебе спокойной ночи — что ж, прекрасное пожелание.
Ты лежишь в темноте, прямо против тебя окно, густо-синее, а по стене медленно, через неравные промежутки времени, ползут наверх и исчезают светлые отблески далеких фар.