Если бы Сашка сейчас была с тобой, ты мог бы поговорить с ней о разных вещах, как делал раньше, когда она лежала рядом и тихо и ровно дышала в темноте. Разумеется, ты едва ли послушался бы ее советов, потому что такой упрямец, как ты, редко кого-нибудь слушается, но все равно приятно знать, что думает о твоих делах другой человек, человек, который тебя любит.
Сашка любила тебя и, наверное, поэтому хотела того же, чего хотел и ты — чтобы ты вырвался из этой изнурительной и изматывающей междоусобицы и занялся своей психологией и «Трудом».
— И что вам дался этот Стоев? — спрашивала Сашка, когда дело очередной раз упиралось в Стоева. — У тебя свои взгляды, будь им верен, работай — что же еще!
— В том-то и дело, что Стоев не дает мне работать. Он извращает мои взгляды, он старается ославить меня как сомнительную личность, он повсюду…
— Но в этом виноваты ваши личные отношения, а не разница во взглядах. У людей могут быть разные точки зрения по каким-то вопросам и все-таки они могут жить как люди. Если ты проявишь большую терпимость к Стоеву, то и он будет терпимее к тебе.
— Детские рассуждения. Во-первых, я не могу проявить терпимость к вещам, с которыми я не согласен. И, во-вторых, как это ни неприятно, борьба не может ограничиваться только теорией. Люди так устроены, что не могут вести теоретические споры, а потом хлопать друг друга по плечу и ходить друг к другу в гости.
Сашка стояла на своем, но ты знал, что она не права, хотя было бы чудесно, если бы права была она. Сашкино добродушие имело под собой меньше почвы, чем твоя горечь, та горечь, которая начала накапливаться у тебя с юных лет, с первого твоего философского спора.
Первый спор и первая любовь. Любовь, разумеется, немножко сильно сказано. Это увлечение совсем не было похоже на другие твои увлечения, разве что имело такой же несчастный конец.
Ты и сейчас можешь себе представить, как ты прогуливаешься с учебником в руках по длинному коридору, длинному и строгому, точно коридор тюрьмы. Звонок звенит так пронзительно, словно в гимназии учатся глухонемые, но у тебя этот звонок вызывает сладостную и тревожную дрожь, потому что следующий урок — психология. Через минуту в глубине коридора появляется учительница с журналом под мышкой и вы шумно выстраиваетесь парами, как этого требуют правила. Она приближается, красивая и стройная, в черном халатике с белым воротничком, с пышными золотисто-каштановыми волосами, и чуть заметно улыбается в ответ на устремленные на нее взгляды. Дежурный открывает дверь, и учительница, кивнув вам, входит в класс, а вы идете за ней, и дылды с последних парт подталкивают друг друга, рассматривая ее стройные ноги.
Но ты был так в нее влюблен, что даже не осмеливался подумать о том, что она женщина. Может быть, она и не была так хороша собой, как казалось тебе и твоим товарищам, но это была единственная женщина, имевшая доступ в вашу гимназию-тюрьму, единственная женщина среди стольких хмурых мужчин и крикливых мальчишек. Разумеется, ты не был исключением. В нее были влюблены все гимназисты. И все-таки всем было ясно, что если у нее есть любимчик, то этот любимчик ты. Это было, быть может, не слишком педагогично с ее стороны, но это знали все.
Все началось с твоего реферата. Твоего первого «труда» — тетрадки, надписанной большими неровными буквами: «Мышление и познание». Учительница спросила, кто хочет написать реферат на эту тему, но весь класс притаился, потому что никто не хотел терять время на разные рефераты. Тогда ты единственный поднял руку. Учительница внимательно посмотрела на тебя, словно только сейчас тебя заметила, улыбнулась ободряюще и назначила срок.
Ты совершенно не представлял себе, что ты должен написать и как ты это напишешь. Ты просто поднял руку, почти не подумав, очарованный красивым белым лицом в ореоле золотых волос и уже смутно покоренный притягательной силой этой чудесной науки, психологии. Незадолго до того ты читал одну книгу о Бергсоне, и поскольку эта книга произвела на тебя сильное впечатление, ты попытался обосновать в своем реферате теорию интуитивного познания.
Подошел назначенный учительницей срок, и вот как-то раз, когда вы вошли в класс и шумно расселись по партам, она спросила:
— Александров, вы приготовили реферат?
— Приготовил, — сказал ты и встал.
— Тогда сегодня вместо урока мы послушаем, что написал ваш товарищ.
Она заставила тебя выйти к кафедре, и ты первый раз оказался лицом к лицу с классом, если не считать тех часов, что ты простоял в углу на уроках латинского. Поэтому ты чувствовал себя очень неловко, тем более, что учительница села, как гимназистка, на первую парту и не сводила с тебя глаз. Ты читал по тетрадке, стараясь быть спокойным, но щеки у тебя горели, а по спине неприятным ручейком стекал пот. Ты читал, стараясь сосредоточиться на излагаемых тобой мыслях, и постепенно тебе это удалось, и ты перестал стесняться того, что учительница на тебя смотрит и что ты показываешь свою эрудицию притихшему классу. Кончив, ты, почти совсем уже успокоившись, поднял голову и увидел, что теперь взволнована учительница, глаза ее блестят, а белое лицо слегка порозовело.
Она встала, подошла к кафедре и спросила, кто хочет высказаться, но все молчали, как чурбаны, потому что и слыхом не слыхали об интуиции Бергсона. Наконец один из подхалимов с первой парты все-таки поднял руку и произнес несколько туманных фраз, осторожно обходя конкретные проблемы. Он сел, довольный, что и на этот раз не упустил случая показать себя, и тогда заговорила учительница. Она говорила взволнованно, не жалея похвал, и сказала, что ей еще не приходилось слышать гимназических рефератов на таком высоком уровне, что этот реферат — зрелая и самостоятельная работа, что его следовало бы напечатать в журнале для учащихся, и разные другие похвальные слова.
До этого момента ты не задумывался над тем, каковы взгляды самой учительницы, совершенно не подозревал, что она бергсонианка, и только теперь понял это по ее похвалам и по ее теплому взгляду. Ласковые карие глаза смотрели на тебя как на друга, как на единомышленника, а ты, счастливый и смущенный, спрашивал себя: действительно ли ты бергсонианец, или ты бог знает кто.
— Ай да Петё, какой ты у нас умный! — сказал на перемене Аякс Старший, в знак восхищения стукнув тебя по стриженому затылку. — У этой клуши голова от тебя кругом пошла!
— А что я вам говорил? — подпевал ему Аякс Младший. — Настоящие люди — это двоечники, а вовсе не подхалимы и отличники!
Разумеется, голова у учительницы не пошла от тебя кругом, но все-таки с этих пор, объясняя урок, она всегда поглядывала на тебя, как будто обращалась главным образом к тебе и ждала твоего одобрения. Это было не слишком педагогично, но позже ты делал то же самое, когда читал на сашкином курсе.
— Каждую ночь она мне снится, — вздыхал на переменах Аякс Младший, который был совершенно не способен хранить свои тайны.
— Снится она тебе, — презрительно замечал Аякс Старший, — а любимчик-то у нее другой.
Ты знал, что этот «другой» — ты, и ты радовался и стыдился, и уроки психологии превращались для тебя в какую-то сладостную муку.
А через два года произошел конфликт. Поводом стал другой реферат. Вы уже проходили этику, и раз в конце урока учительница спросила:
— Кто хотел бы сделать реферат о христианской морали?
Она обращалась ко всему классу, но смотрела на тебя, а ты старался спрятаться от дружеского взгляда ее карих глаз, потому что прошло немало времени, и многое за это время изменилось, и много книг было прочитано, и ты уже знал, что ты вовсе не бергсонианец, а нечто совсем другое. Ты отводил глаза, класс по обыкновению молчал, и учительница, повременив немного, задала вопрос, которого ты ждал:
— Александров, ты бы не взялся?
Ты неуклюже встал и неловко улыбнулся:
— Я никак не могу.
— Что значит — не можешь? — спросила она, посмотрев на тебя с недоумением.
— Я хочу сказать, что не могу написать так, как вы бы хотели, — ответил ты, глядя на нее почти умоляюще.
Но теперь она избегала твоего взгляда.
— Напиши так, как ты сам хочешь, — сказала учительница, пожав плечами. — Я никогда не навязывала тебе своих взглядов.
— Тогда меня исключат.
— Почему тебя исключат? — подняла она брови, все еще не понимая, в чем дело. — И что ты, собственно, не принимаешь в христианской морали?
Ты снова посмотрел на нее умоляюще: «Не трогай меня, поручи этот глупый реферат кому-нибудь другому». Но она смотрела на тебя нетерпеливо и настойчиво, не обращая внимания на твою немую мольбу.
— Дело в том, что я вообще ничего не принимаю в христианской морали, — сказал ты наконец. — Это мораль лицемеров. Овечья шкура, под которой прячется волк.
В классе наступила мертвая тишина. Никто больше не точил карандаши, не шушукался, не возился. И в этой тишине ты вдруг почувствовал, что за тобой — весь класс, что весь класс с тобой, кроме двух подлиз-легионеров[24] с первой парты.
— Но как же так можно… Это самая чистая форма морали… Твое отношение совершенно произвольно…
— Мое отношение основано на фактах истории.
— И мое тоже, — пробурчал неожиданно сзади Аякс Старший.
— Тебя я не спрашиваю. Что ты вылезаешь? — оборвала его учительница.
— Потому что моего отца убили в 23-м году эти самые христиане… — ответил Аякс Старший.
— А моего убили на войне, после того как поп отслужил им молебен, — крикнул Аякс Младший.
— И моего отца убили, — отозвался кто-то с задней парты.
— А молитвы? — завопил маленький Косев, которого прозвали Косе-босе. — Зачем вы заставляете нас читать молитвы? Вы ведь против принуждения? Зачем вы тогда заставляете нас молиться?
— Зачем вы морочите нам голову этими глупостями из евангелия? — кричал кто-то еще. — Сговоритесь сначала с преподавателем физиологии, а потом уж толкуйте нам про непорочное зачатие.
Шум в классе все нарастал. Накопившиеся за много лет недовольство и горечь внезапно вырвались наружу. Несколько человек вскочили со своих мест и одновременно что-то кричали учительнице, а остальные подбадривали их бурными возгласами. Ты все так же стоял у своей парты, довольный тем, что класс тебя поддержал, и встревоженный страдальческим и испуганным выражением лица учительницы. Лицо у нее было такое, что сердце у тебя сжалось и ты ждал, что она вот-вот расплачется, как девчонка, но вместо этого она схватила лежавший на кафедре журнал и под нестихающие вопли выскочила из класса.