— Меня-то засек, а которые на целые банкеты налавливают, тех не видишь…
Сторож прикусил язык. Она ударила по самому больному месту. Когда односельчанам хотелось его позлить, они напоминали ему о его слабоволии, о его раболепии перед начальством и о ловкости, с которой он, когда нужно, умел находить лазейки в законе. Он был вроде того угря, который кололся, чтобы выбраться из сети.
Дим Бой служил в рыбнадзоре с 1933 года, с перерывом на те несколько лет после Девятого сентября, когда революция одним махом вымела всех, кто был на службе при прежнем режиме. В эти годы он работал возчиком, а потом опять понадобился инспектор рыбоохраны, он подал заявление и как-то вечерком занес председателю местного совета сома килограмма на два. Дим Бой искренне тогда считал, что этими двумя килограммами все и ограничится, но, когда он снова вооружился карабином, пришлось и самому ловить и выдавать разрешения на еще множество килограммов, множество разных сомов, усачей и кленей, без которых не обходилась в области ни одна конференция или совещание… Вкуснющая это штука — речная рыба, поджаренная на подсолнечном масле, с золотистой корочкой, хрустящим хвостом и до того аппетитным запахом, что уже им одним можно закусить стаканчик виноградного вина…
Галоши у Желы были полны воды и негромко похлюпывали. Намокший подол шлепал по ногам. Продев палец под ремень карабина, Дим Бой шел за нею, и на душе у него было тошно.
— Куска хлеба из-за вас лишусь, — помолчав, сказал он. — Почему я за вас страдать должен?
— Один ты страдаешь! — бросила Жела.
— Да ведь служба проклятая… Год остался и семь месяцев… Кабы не это…
Он шмыгнул носом, сплюнул и продолжал шагать, угадывая дорогу по шлепающему звуку ее юбки. Они подошли к земляным ступенькам.
— Да, треклятая моя служба… — повторил он и вслед за Желой поднялся на ее участок, стараясь в темноте не сбиться с тропки.
Жела привела его в летнюю кухоньку, зажгла свет, заставила его сесть и вынула из шкафа запылившуюся бутылочку ракии.
— Хлебни маленько, пока я рыбу почищу, — сказала она и налила ему рюмочку. — До смерти есть охота…
— Поехали! — сказал Дим Бой, чокаясь с бутылкой.
Рука у него была как у молодого, с плоскими ногтями. Из-под выгоревшей брезентовой куртки выглядывала заношенная зефировая рубаха. «Жена двоих внучат нянчит, вот он у нее и ходит заброшенный», — подумала Жела.
Она пошла переоделась в сухое и занялась рыбой. Сторож отпивал из стопки и смотрел, как уверенно орудуют ножом ее руки.
«Жела-верховодка», — вспомнилось ему, как они в детстве дразнили ее, а она гоняла с ними по лугам и любого мальчишку могла заткнуть за пояс… У мужа ее, который вечно пропадает где-то на рудниках, в голове ветер, и кабы не Жела, они б и по сю пору ютились в старом сарае деда Станчо, господь его прости… На счастье, Жела — баба деловая, собрались с силами, понаделали кирпичей, поставили дом и во дворе тоже всего понастроили. Что тут было раньше? Пустошь… А теперь двор. С разными строениями, дорожки залиты цементом, деревья фруктовые — каких во всей округе поискать. И все это благодаря вот этой женщине… Ауфвидерзен!.. Почет и уважение!.. Меня спроси, я скажу: вот такую бы и выдвигать в руководство, потому толковая и головы ни перед кем не клонит. Да разве ее выдвинут?
Огонь разгорелся, масло зашипело, по кухоньке разнесся вкусный запах. Дим Бою надо бы уйти, двойное будет преступление, если он отведает этой рыбки, но никакой силой нельзя было его сейчас поднять с места…
Жена косила люцерну. Он увидел ее высокую худую фигуру, она склонялась и взмахивала косой, стальное лезвие которой со змеиным шипением пробивалось сквозь густую стену люцерны. «Шщик-хруп! Шщик-хруп!» — долетали до него отрывистые звуки.
«Надо бы подсобить», — подумал Тодор и повесил сумку на забор. Но пока он дошел до заднего двора, Тана уже отставила косу и набивала травой плетеную корзину. Ему показалось, что она искоса взглянула в его сторону, но притворилась, что не видит, и, поднатужась, с трудом взвалила корзину на спину. Опять злится, подумал он, и напускает страдальческий вид, точно малое дитя, которому нравится, чтоб все его жалели.
— Дай-ка! — сказал он, протянув руку к корзине, но она обошла его и прибавила шагу, сгибаясь под тяжестью ноши.
Тодор пошел за нею. Если кто издали посмотрит на них, мелькнула у него мысль, то, наверно, подумает, что они дурачатся, как молодожены, что им весело и легко в этот летний вечер, полный светлячков и запаха свежескошенной травы. Вечер и впрямь был хороший. Тодор мельком взглянул на тлеющий оранжевый закат, но ему сейчас было не до закатов и мягкие, теплые сумерки не радовали его, потому что Тана опять на него злилась.
— На сверхурочную оставались, — сказал он, пока она насыпала буйволице люцерну. — Все оставались, не я один… Конец месяца…
— Будь она проклята, работа ваша! — сказала она, дергая буйволицу за цепь. — Отойди! Отойди же ты!
Цепь проделась в копыто, буйволица натягивала ее и могла порвать либо цепь, либо потертый ремешок вокруг шеи.
— Отойди! — кричала Тана, ударяя ее по колену.
«Надо мне, пожалуй, отойти, — подумал Тодор. — Не то поругаемся, еще хуже будет…»
Шестнадцать лет уже, как они поженились, дочка подросла — в городе учится, в автомеханическом техникуме; так шла у него жизнь до сих пор и, верилось, точно так же будет идти и дальше.
Наконец цепь звякнула, высвободившись из копыта, и буйволица потянулась к люцерне.
Тана пошла в дом.
— В конце месяца всегда так… — сказал Тодор, идя за ней следом. — Говорят — план… Разве уйдешь?
— А у нас тут планов нету?! — обернулась она и метнула на него сердитый взгляд. — Так я всю жизнь и буду тянуть одна? Целый день махай мотыгой, а домой придешь — берись и косить, и скотину поить, и стряпать, стирать… Тебе этого не видно.
— Как не видно… — сказал Тодор. — Но…
— Виноград опрыскивать надо, кукуруза травой заросла, а тебя нету… Одно воскресенье есть свободное, так ты опять бежишь свой план выполнять…
— Никуда я не бегу. Просили, чтобы завтра тоже, но я… нипочем… Бай Димитр заместо меня…
Тана сняла с забора его сумку, вынула хлеб, пощупала. Хлеб был не горячий, но мягкий.
«Ничего, поостынешь… — подумал Тодор. — Покричишь малость и остынешь…»
Чтобы переменить разговор, он подробно рассказал, как ему удалось купить две буханки: случайно увидал в булочной дочку Йордана Гончара — Веску, она его признала и дала хлеба без талона да еще велела и другой раз заходить, в ее смену, с пустыми руками не отпустит…
С прошлой осени хлеб в городе отпускали только по талонам, которые выдавались по месту жительства. Горсовет провел в вечерних поездах проверку и обнаружил, что много хлеба уплывает в село; говорили, будто некоторые кормили им скотину, потому что ему цена пятнадцать стотинок кило, а килограмм отрубей стоит втрое дороже. Поэтому выдали талоны городским жителям и сочли дело решенным.
— Хорошо, что мне девчонка та встретилась, — сказал Тодор. — Сбережем мучицы…
Муки у них оставалось еще с полцентнера, и он радовался, что, если будет привозить хлеб из города, они спокойно дотянут до нового урожая. Как истинный крестьянин, Тодор считал, что только тогда можно назвать год удачным, когда муки́ старого урожая с избытком хватает до нового.
— Ты должен выхлопотать себе талоны, — сказала Тана, собирая на стол. — Раз работаешь в городе, обязаны дать…
— Сама знаешь, я же не прописан… — сказал он.
И с опаской подумал, что снова дал ей повод прицепиться. Несколько месяцев уже, как он подал заявление насчет городской прописки, и ему осточертело ходить за ответом, а она сейчас непременно спросит, ходил ли он опять.
Чтобы опередить вопрос, Тодор сказал, что человек, который занимается пропиской, уехал в Софию на две недели. Он, мол, после обеда заходил, и секретарша сказала… «Получилось правдоподобно», — подумал он, но чуть погодя сердце опять виновато сжалось, потому что он обнаружил в своих объяснениях уязвимое место: день-то субботний, во всех учреждениях работают только до обеда, так что никакая секретарша ничего ему сказать не могла… Если Тана догадается, опять крик поднимет.
Из тактических соображений он отошел к рукомойнику и, чтобы выиграть время, долго тер руки мылом, сморкался и отфыркивался, а когда вернулся и сел за стол, Тана уже налила супу и, похоже, угомонилась.
— Ничего тебе не добиться, — снова заговорила она. — Рохля ты. Что ни скажут — со всем соглашаешься! А надо быть понахальней, ходить, пороги обивать… В дверь выгонят — ты в окно лезь…
— Еще чего! — сказал Тодор. — Пороги обивать…
— Того самого! Не придешь — никто о тебе не побеспокоится. Но ты ведь…
— Что ты ко мне привязалась? — Он швырнул ложку и вскочил. — Сколько живем, ни разу не сумел тебе угодить… Вечно всё не так!
Он долго шарил по карманам в поисках сигарет, пока не спохватился, что уже несколько лет как бросил курить. Опять же из-за нее бросил: она не выносила табачного запаха, каждый божий день подсчитывала, сколько денег уходит на курево, и, устав от всех этих разговоров, он сдался. Иногда только, тайком от нее, покупал маленькую пачку, выкуривал до конца смены восемь сигареток, а чтобы не пахло табаком, жевал чеснок либо петрушку. Теперь он жалел, что нет при себе ни одной сигареты: закурить бы в открытую, окутаться бы теплым дымком, совсем бы в нем спрятаться…
Есть уже не хотелось, и он побрел на улицу. Вышел за ворота, сел на лавочку и стал вглядываться в темноту — ждать, не мелькнет ли огонек чьей-нибудь сигареты. Вокруг стояла тишина. Село засыпало.
— Еще немножко… — умолял малыш. — Ну хоть чуточку! Мне еще не хочется спать.
— Сейчас не хочется, а утром не поднимешь! — сказала Ганета и выключила телевизор. Экран мигнул, и его свет, сворачиваясь в одну точечку, спрятался внутрь, как прячется улитка в свой домик. А потом исчезла и точечка, осталось зеленоватое холодное стекло.