Он никого не увидел, да никого здесь и быть не могло; а если бы даже кто и был, он не смог бы ему помешать; но никого не было, стояла полная тишина, и все же Исмаил-ага чувствовал, что кто-то за ним наблюдает. Может, это он сам следил за собой, сам себя подстерегал и вспугивал? И все оттого, что не привык он копать вот так… Таким бы делом впору заниматься Зекиру. Шабану-аге, только судьба выбрала его, а не их. Ему поручила бабка Хаджийка… Ведро тянуло книзу, ага до боли сжимал ручку ворота и пытался вызвать в памяти образ старухи: пусть она еще раз подтвердит, что сама отдает ему золото; он смутно представил себе, как она кивает, как шевелит губами, и скорее увидел, нежели услышал ее слова: «Торопись, Исмаил-ага, спаси золото!»
Он снова напряг силы, быстро завертел ручку ворота, и ведро взлетело до уровня глаз. Он вытащил его, вылил воду на дно колоды и выпрямился, чтобы передохнуть.
Странно устроен мир. Если один человек убьет другого и возьмет себе его золото, он может владеть им с гордостью. Оно становится трофеем. Так поступали его деды, так поступали конвойные на виноградниках, так действовал сейчас его брат. Но ежели ты по доброте пожалел кого-то, тогда взять у него золото — это все равно что украсть, пойти на бесчестье… Кажется, и в священных книгах так говорится… Тогда — убей, чтобы взять с легким сердцем, так что ли? Именно так! Так поступали правоверные мужи испокон веку и по сей день… А он? Может, он не истинный правоверный или не настоящий мужчина? Легче было бы ему копать под колодой, изруби он старуху на куски? И почему? Ведь она сама его послала…
Ему захотелось вытащить еще ведро воды, еще много, много ведер. Он вымылся и оставшуюся воду тоже вылил в колоду. Все равно надо будет поить коня.
Так он наполнил колоду до краев. Слуга, возвращавшийся с жеребцом, застыл, пораженный, у ворот. Он не верил своим глазам — его господин сам таскал воду! Было поздно снова отсылать Зекира, да и ни к чему. Исмаил-ага не собирался сейчас откапывать золото. Он сделает это позднее — тяжесть, давившая изнутри, обмякла.
Ага отошел в сторону, молча указал Зекиру на воду. Зекир так же молча подвел жеребца, похлопал его по шее и посвистел; животное наклонило голову, вытянуло толстые эбеновые губы, поцеловало поверхность и сладко приникло к воде.
— Зекир, — сказал Исмаил-ага. — Ты видел когда-нибудь, чтобы другое животное так пило? Даже человек так не может… — Он чувствовал потребность говорить. Говорить о красивых и чистых вещах. — Ключевая вода для коня — что нектар для бабочки… Он пьет, как она, и летит, как она…
Ага сказал и оглянулся. Зекир тоже озирался по сторонам. Они переглянулись. Звук повторился. Он был низкий, гортанный, какой-то звериный и шел из подвала. Слуга беспомощно пожал плечами.
Исмаил-ага подал знак Зекиру быть наготове, вытащил из-за пояса тонкоствольный, посеребренный пистолет и двинулся к подвалу. Окованная железом дверь была приоткрыта, он толкнул ее ногой, негромко вскрикнул: «О-о!» — и отпрянул. Что-то шевельнулось в холодной полутьме у его ног.
Кто-то сидел на спускавшихся вниз ступенях. Черкес в белой чалме. Старик. Сидел, а может быть, лежал, лежал, пытаясь подняться? Воняло вином и блевотиной. Может, это он следил за ним все это время? И обо всем догадался.
Слуга продолжал поить коня, но больше не свистел, а смотрел в сторону подвала.
— Хош гелдин, Исмаил-ага, добро пожаловать, — произнес вдруг хрипло черкес, и лицо его исказилось в улыбке, страдальческой и радушной. Опершись на локоть, он поднял было руку, то ли для темане, то ли чтоб поздороваться, но застонал и снова опустился на ступени.
Что-то очень знакомое было в его голосе, да и нос этот он видел… и это обращение смутно напоминало аге о каком-то доме, где он когда-то бывал, о гостеприимстве, которое ему где-то оказывали, о каких-то вкусных кушаньях, которыми этот человек его потчевал, хотя Исмаил-ага никогда не водил дружбы с черкесами.
— Все ли… живы-здоровы… в Устин-сарае? — прохрипел черкес — Что нового в благословенном селе Устине?.. Какой счастливый случай привел тебя сюда?
— Ал-лах! — произнес Исмаил-ага. — Ал-лах!
Его взметнул какой-то вихрь: в небеса ли он его вознес, увлек ли в преисподнюю, в селения ли мертвых, где клубятся предвечные темные страхи, не отдалив от кованых дверей подвала, от вымученной улыбки на лице черкеса.
— Ал-лах! — повторил Исмаил-ага. — Ал-лах! — сказал он третий раз, схватил ртом воздух и выдавил с трудом: — Это… это ты?..
— Я… — чуть слышно прохрипел старик. Сил у него больше не было. — Я…
Конечно же, это был он — но нет, невозможно! Ведь он умер, ведь все мужчины рода Хадживраневых умерли, а сам Хаджия умер у родника! Мертвецы не переодеваются, не хлещут вино…
— Чего тебе здесь надо? — спросил наконец Исмаил-ага и сам почувствовал, что сказал не так. — Как ты попал сюда, дед Хаджия? — поспешил он поправить свою оплошность.
— В Филибе, Исмаил-ага… Отвези меня в Филибе… — ответил старик.
Он приподнял голову с каменных ступеней. Чуть-чуть. Силы его ушли на то, чтобы почтить кунака приветом. И он приветствовал его, несмотря ни на что. Так, как делал это долгие годы, принимая агу в своем доме. Теперь хорошо бы немного отдохнуть, но нельзя терять время, смерть близка, ноги холодеют, и надо добиваться своего.
— Отвези меня в Филибе…
Исмаил-ага смотрел на него. Да, все-таки это он. Верно, хотел избежать общей гибели. Зачем? А видел ли Хаджия, как он сидит на корточках возле колоды? Достойная встреча достойных приятелей… Тяжесть внутри его снова заворочалась, в животе, под сердцем.
— К лекарю, Исмаил-ага, к доктору, — сказал старик. Все же он сумел как следует почтить кунака приветом; он был доволен — аги это ценят; но уже не было сыновей, невесток и внуков, не было Гюрги и сам он был близок к концу — не гоже, если весь род Хадживраневых погибнет вот так, зазря… Господи! — К лекарю, Исмаил-ага… Озолочу…
— Пьяных к лекарям не возят, — ответил ага и отвернулся. — Как ты мог в такой день так осрамиться, дед Хаджия?
Многого не мог понять ага в эти дни, но чтобы бросить семью, которую ты сам породил, мертвых сынов своих, тех, кому ты был нужен в последний час, сбежать одному, старому, навеки проклятому да еще и налакаться! Ал-лах!
Будь у него, Исмаила-аги, сыновья, он никогда бы их не покинул! Будь у него только трупы сыновей, он все равно остался бы с ними! До могилы. И в могиле. Что может быть достойнее для отца? Словно дороги ему стали эти чужие сыновья, эти бунтари, отца которых он повстречал в столь необычный час, трудный и скверный для них обоих…
Вонь снова ударила ему в лицо. Он отшатнулся, но она как бы растянулась и держала его на привязи. Конь перестал пить. По измазанной блевотиной черкеске ползла муха. И почему он в черкеске? Конь и слуга смотрели в его сторону: жеребец, изогнув длинную тонкую шею с маленькой умной головой, слуга — укрывшись за ним. В это мгновение Исмаил-ага услышал, как в горле Хаджии что-то заклокотало, как его снова вырвало; он едва успел крикнуть: «Зекир!» — и, схватившись за притолоку, сам изверг на грубые камни и известь все, что было у него внутри. Теперь там оставалась только давящая тяжесть.
…Он снова стал доставать воду и, вытащив ведро, тяжелое ведро, мокрое ведро, полное до краев этого чистейшего дара аллаха, увидел, что к нему бежит Зекир, торопясь что-то сказать. Ага махнул рукой: «Делай, что тебе велели!» Он велел перенести старика в дом и положить на кровать. Ага прополоскал рот, умылся, а Зекир все еще стоял у него за спиной.
— Он помирает, Исмаил-ага! — сказал наконец слуга. — Он ранен в живот…
— Что? — переспросил ага, оторопело глядя на Слугу, и пошел к подвалу.
И только тут он увидел, что старика рвало вином пополам с кровью. Кровавыми были его губы, и много крови — высохшей, свернувшейся и свежей — было на рубахе под черкеской.
— Как же это случилось, дед Хаджия? — спросил ласково ага, стряхивая с рук капли воды.
Хаджия лежал, облокотись на ступени, свесив голову. Дремал или кровь свою разглядывал? Он не слышал. Не ответил.
— Дед Хаджия! — крикнул ага.
На этот раз старик поднял голову.
— О-о-о! — протянул он удивленно. Он долго ждал агу в этом подвале, на него была вся надежда, он даже как будто видел во сне, что ага приходил недавно, как будто уже встречал его добрым словом… Но сейчас Исмаил-ага стоял перед ним наяву, весь в серебре, улыбаясь. И уже наяву старик должен был повторить приветствие. — Хош гелдин, Исмаил-ага, добро пожаловать, — снова захрипел старик, и снова поднес руку ко лбу для поклона, и снова покачнулся, ткнулся подбородком в ступеньку, и в таком положении продолжал: — Что нового… в благословенном селе Устине?.. Все ли живы-здоровы…
Но Исмаил-ага не ответил на приветствие. Он закрыл глаза, и ему хотелось, чтобы не было ничего того, что он видел и слышал. Жеребец лениво бил копытом по плите, «шшить-шшить!» — свистел его хвост, верно, его донимали мухи. Сытые вороны время от времени хлопали крыльями, стараясь удержаться на ветках. Пчелы жужжали в цветах миндаля и слив, где-то ни далеко ни близко грянул ружейный выстрел, затем долетел глухой вопль — может, в каком-то подвале убили кого-то. Успел ли тот гяур высказать туркам свое почтение? И снова пчелы, жеребец, вороны и еще кто-то, еще один человек дышит с ним рядом…
И только сейчас, впервые за много лет, постиг Исмаил-ага истинный смысл слов, сказанных стариком сегодня и много раз прежде, здесь и в любом другом месте, ему и всем другим именитым туркам… Сердце аги всегда жаждало хоть капли тепла, ради него приезжал он в дом кунака — не ради жареных барашков, не ради красного и белого вина. Сидя на галерее, он чувствовал, как сердце его отогревается, а уезжая, увозил с собой то, чего ему не доставало в Устине. Уезжал довольный и… обманутый.
Ледяным холодом веяло от любезных слов старика. В них были и необъяснимая сила, и падение — иначе не могли бы они прозвучать… Но кто-то, должно быть, вынудил эти уста выговорить такое? Ведь нет на свете человека, который сам хотел бы себя унизить. «Аллах, кто это содеял? Во имя чего, ал-лах? Ради твоих правоверных?».