Хаджия улыбался, точно во сне, и из уголка его губ тоненькой струйкой стекала кровь. Приходилось ли ему размышлять о путях своего золота? Не оно ли помогает, ему сейчас не замечать смерти? Не оно ли мешает ему умереть, как подобает такому человеку, как он?
Исмаил-ага против воли держал в руках кошель и пристально его рассматривал. Он давно знал, что у золота особый вес, но только сейчас понял, что это значит. Кошель оттягивал руки, словно отрезанная человеческая голова. И он держал его на отлете, как бы боясь запачкаться кровью. Но, несмотря на это, не развязанный еще кошель будоражил его, издавая тихий, ласковый шелест, светлый шепчущий звон, звон этот проникал в пальцы, и кровь разносила его по жилам.
Глава пятая
На церковном дворе, там, где кончался настил из каменных плит и начиналась крапива, на припеке у ограды все еще лежал желтый, чахоточный Учитель. Он лежал как живой, голова его не была отрезана, но рукоять пистолета выскользнула из ослабевшей руки, а цепочка часов уже не блестела из-под расстегнутого сюртука. Кончилось время Учителя. Часы его, верно, отмеряли сейчас время кого-то из победителей.
Под тенью старой чинары, в десяти шагах от трупа, стоял стол и несколько стульев. Там, погруженный в свои мысли, сидел Решид-паша и вяло вел допрос; драгоман[45] время от времени пытался переводить; вмешивался и горбатый кофейщик Гуджо — его посадили на стул как представителя сожженного села, он сберег все свое добро и этим гордился, как и сознанием того, что его присутствие придает следствию законность; он сидел, то и дело повторяя, что все нити заговора ведут к Хаджи-Вране, но паша мог обойтись и без драгомана и без Гуджо и часто делал им знак, чтоб они замолчали. Тогда они сидели молча, а писарь старательно записывал каждое слово свидетелей.
Решид-паша спрашивал свидетелей, узнают ли они того, кто лежит там, в крапиве, что им про него известно, какие бунтарские слова они от него слышали, располагал ли он большими деньгами — московскими деньгами, — говорил ли, что, как только поднимут они восстание, так придут им на помощь чужеземные войска, и где, по их мнению, может быть спрятан его письменный завет или клеветническое письмо, адресованное иностранным консульствам в Филибе, — потому что в последнее время, говорят, он вечерами искал уединения и все что-то писал.
— Твоя правда, паша-эфенди, твоя правда… — отвечали две уцелевшие бабки, извлеченные из каких-то погребов, — твоя правда! — и непрерывно крестились.
— Мы не виноваты, паша-эфенди, — клялись те из чорбаджий, что успели вовремя увезти свои семьи в Устину. — Мы ничего не знаем, от нас все скрыли; а как только мы что-то заподозрили, так сразу и решили: надо спасаться в Устине, эти безумцы нас погубят… Мы не виноваты, паша-эфенди…
Никто еще толком не ответил на его вопросы, и Решид-паша, раздосадованный, взмахивал рукой и требовал: «Следующий!»
Какая-то девушка, белолицая красавица, с еще мокрыми волосами, — ее только что привели, схватив у какого-то колодца, где она мылась, — с кровоточащими следами от мужских зубов на лице, выслушала пашу спокойно и кротко, только немного рассеянно, — он даже удивился, откуда она берет силы, чтобы держаться на ногах, — она выслушала его спокойно, а потом вдруг задрала юбки и давай хлопать себя ладонями по исцарапанным ляжкам и кричать страшным голосом: «На, на и тебе, паша-эфенди… твой черед! На, на, на!..» Едва ее увели.
Ни одного мужчины-повстанца так и не смогли привести. Тогда Решид-паша приказал обыскать церковь и всех убитых. Он надеялся найти где-нибудь под плитой или у кого-нибудь за пазухой то, что Учитель писал все последние ночи. А Гуджо снова напомнил ему о Хаджи-Вране — неспроста-де старик исчез из церкви, да и сыновья его были главарями…
«…Я хочу вам, оставшимся в живых болгарам, и вашим внукам сказать несколько слов, чтоб не поминали вы меня лихом. Ибо много будет разных толков, а я не был дурным человеком. С погибшими я в свое время немало беседовал — и в школе, и в церкви, и в их домах. Они меня понимали. Не думаю, чтобы кто-нибудь из тех, кто меня понял, остался в живых. И вот я, сознавая, что тоже буду среди мертвых, решил сделать так, чтобы слово мое все равно до вас дошло.
Грамоте обучил меня наш славный учитель Христо Данов из Пловдива, когда мне было уже пятнадцать лет. Наняли его перуштинские богачи, и мой зять — Рангел Гичев — сказал мне: «Петр, я хочу, чтоб ты выучился и потом вел мои счета». Ибо наши односельчане уже ездили тогда торговать в далекие края, добирались до самого Стамбула, торговали вином, табаком и шелковичными коконами со всего края, а были неграмотны.
Поздней осенью во дворе церкви за несколько дней возвели постройку в две комнаты, — в той, что побольше, мы учились, а в той, что поменьше, жил учитель. Чтобы вышло подешевле, не стали штукатурить, а обмазали комнаты соломой пополам с глиной. Когда мы начали учиться, из стен полезли ростки пшеницы. Очень уж влажными были стены, да и осень дождливой. Учитель не разрешал вырывать стебли. «Пусть колосится, — говорил он, — на позор богачам!» А те, навещая нас и видя колосья, твердили: «Учитель, это добрая примета — урожайной будет школа!»
Учился я вместе с девяти-десятилетними ребятишками, и мне было стыдно входить в класс вместе с ними. Еще затемно, поднявшись ото сна, учитель заставал меня в большой комнате за растопкой печи, и он не гневался, а только радовался и показывал мне буквы и книги разные, пока не начинало светать и не приходили остальные. В ту же зиму он сделал меня своим помощником, ибо я к тому времени уже кое-чему научился, да и детей было много и он один не справлялся; к тому же я был старше их, и они меня слушались.
В те времена и взрослые мужчины и мальчики ходили с бритыми головами, только одна прядь висела сзади и заплеталась в косицу. И китайцы вроде бы носят такие косицы, и древние болгары носили, да и турки тоже, посему неизвестно, у кого мы переняли этот обычай. Но учитель Данов сказал, что в большей части болгарских городов и сел не признают косицы и считают их признаком туретчины. А так как школа наша болгарская, он запрещает входить в нее турчатам. И разогнал нас по домам, и мы с ревом ушли.
На другое утро дети стали приходить с отцами, и отцы пытались уговорить учителя, — раз уж он так настаивает, пусть сбреет косицы своим питомцам, чтоб не ревели, а волосы потом у них отрастут. «Так ведь у вас у самих есть бритвы, — отвечал учитель Данов. — Раз вы умеете брить целые головы, сумеете сбрить и по одной косице!» — «Нет, мы не можем, учитель, — говорили они, — будь добр, возьмись за это дело, ведь ты человек ученый!» — «Видишь, Петр! — сказал мне как-то учитель. — Многое может наш народ, а косицы сам себе сбрить не может! Много еще косиц ждут своей очереди».
Сначала он обрил мою голову, а после я, как помощник, тоже взял бритву, и за неделю-другую мы сбрили косицы всем ученикам — сто восемьдесят косиц ровным счетом. Спустя годы, когда я сам стал учителем, уже и пожилые болгары не носили косиц.
Я рассказал вам ату историю с косицами, потому что мне она приоткрыла судьбы народные, как явление святого духа было откровением для наивных наших христиан. Много я потом ездил по свету, учился и в Пловдиве и в Белграде, был в Бухаресте и Браиле, помогал Раковскому[46] и Дьякону[47], но все началось с бритья косиц.
Я нарочно опускаю сейчас свои злоключения — что было, то было, — многому научился я у моих односельчан, многому сам их научил. А зятевы счета я не пожелал вести. Он, впрочем, понял, что так именно и случится, и перестал посылать мне деньги на учение. И только потому, что от недоедания я сильно исхудал и началась у меня чахотка, решил я наняться учителем в село, где жизнь спокойная и сытная.
Но и в селе уже не было спокойствия. Все ждали каких-то событий. Греция освободилась. Сербия и Черногория — тоже. Очередь была за нами. Когда мой старый знакомый по легии[48] дьякон Левский впервые приехал ко мне в Перуштицу уговаривать людей создать комитет[49], они опередили его вопросом: «Скажи нам, Дьякон, когда начинать пляску, а то барабан у нас давно наготове!» И он, приехавший за одним, заговорил о другом: нельзя, мол, считать, что море по колено, дело наше требует времени и тщательной подготовки.
Вот в таких-то заботах и прошло мое здесь учительствование, и многое из того, что было задумано, я не смог довести до конца. Старался я спасти сказания и легенды, умиравшие от старости, приступал и бросал, приступал и бросал, а теперь уж оставил эту затею навсегда. Но поскольку в эти дни о Перуштице родятся новые легенды и древние будут преданы полному забвению вместе с именем старинного города Драговца, я хочу молвить о нем слово.
Расположен был Драговец южнее, на равнине, и развалины его, быть может, не дождутся будущих ученых людей. Не раз порывался я раскопать землю вокруг его стен, но так это мне и не удалось. А старики говорят, что в былые времена, когда город подвергся нападению, — а кто на него напал, уже забыто, — уцелевшие драговчане переселились к подножию гор, на то место, где сейчас Перуштица. И назвали новое поселение Перунштицей, — верно, по имени бога-громовержца Перуна, древнеславянского Зевса. Детьми ли Перуна или жертвами его были наши прадеды? С одним французом, путешественником, который задержался у нас на некоторое время и имел с собой разные приборы, определили мы, что Перуштица расположена на 29°9′ восточной долготы и 42°5′ северной широты.
Без науки нельзя, и, будь мы свободны, я занялся бы изучением вопроса: что помогло Алтын-спахилы Сулейману-оглу и муллам обратить в свою веру рупчосских горцев, населявших окрестности Тымрыша.