Новеллы и повести. Том 2 — страница 75 из 89

— Бурда насыл иш вар?

— Начинай! — приказал неожиданно конник своим людям, словно ничего не слышал, и снова указал рукой на дом, конюшни и двор. — Живо!

Земля заходила под ногами Исмаила-аги вместе со всем, что на ней было. Пошатнувшись, он зажмурил глаза, а когда их открыл, с удивлением увидел, что все на прежних местах и ничто не обрушилось. И все же мир уже не был прежним. Конник теперь не стоял в воротах, а собирался спешиться у крыльца. И не глядел в его сторону.

— Стой! — крикнул неуверенно Исмаил-ага. Крикнул по-болгарски и повторил свой окрик еще раз для пеших, рассыпавшихся по двору: — Кто вы такие? Что вам надо?! — Он кричал, хотя земля под ногами его потеряла устойчивость и роду Сулеймана уже не суждено было взять верх над Тымрышлиями. Видно, победа их никогда не была полной.

Хаджи-Вране глядел в небо, и неизвестно было, понимает ли он, что мир изменился.

— Что вам здесь надо?! — кричал Исмаил-ага, — Почему вы молчите?! — И знал, что для Тымрышлии слова его звучат так: «Мемед-ага, прошу тебя, не забывай, кто стоит перед тобой, не оскорбляй больше. Я уступил, насколько мог. Уступи и ты. Уезжай восвояси!»

— Исмаил-ага Сулейман-оглу? Я не ослышался?

— Нет, не ослышался, — сквозь зубы произнес Исмаил-ага.

— Исмаил-ага! — громко и внушительно изрекла румяная мальчишеская голова с высоты огромного туловища, взгромоздившегося на лошадь. Тымрышлия был доволен, он снова видел, кто стоит перед ним, и его ясные, полные любопытства синие глаза впились в лицо турка, — Как мне повезло, а? Гм… А мы ищем здесь главарей.

— Каких главарей?

— Гяурских.

— Здесь нет гяурских главарей.

— Очень хорошо, — сказал Тымрышлия. — Мы и хотим посмотреть, так ли это.

— Нечего вам смотреть, я уже видел.

— Когда?

— Только что.

— Хорошо смотрел?

— Хорошо.

— Везде?

— Везде.

— Выходит, ты знал, Исмаил-ага, — ухмыльнулось румяное лицо, — знал, что в селе скрываются бунтовщики? Раз ты все обыскал…

Кровь хлынула в голову Исмаилу-аге, и на миг он онемел.

— А это кто? — указал Мемед-ага на Хаджи-Вране.

— Хозяин дома, — с трудом выдавил Исмаил-ага, едва слыша свой глухой голос сквозь тревожный шум крови в висках, — дед Хаджи-Вране, старейшина села, мой старый кунак, свой человек…

— А в руке у тебя что?

— Это? Это? — Исмаил-ага изумленно глядел на кошель. — Это золото деда Хаджии… будем считать… он вверяет его мне… — Всадник ухмылялся. Исмаил-ага смолк. Изумление и смущение его перешли в бешеную ярость. И он сам услышал, как кричит по-турецки: — Бу безим иш!.. Кач бурда! (Это мое дело, убирайтесь!) — и замолчал, а потом тихо добавил по-болгарски: — Уходите. По-хорошему прошу. Вам нечего здесь делать. Уходите.

— Раз по-хорошему, уйдем, — сказал Мемед-ага. — Тымрышлии уважают просьбы друзей. — И он махнул пешим, чтоб они шли со двора. Помаки один за другим стали сбегаться к воротам, снова стараясь держаться подальше от конского крупа. — Только мы, Исмаил-ага, прежде всего слуги аллаха, падишаха и империи — пусть цветет и ширится их слава!

— Пусть цветет и ширится их слава, — повторил следом за ним Исмаил-ага.

— Плохо то, что некоторые правоверные, чересчур уповая на прежние заслуги, не страшатся протягивать руку гяурам. И потому я буду где-нибудь поблизости. Не обижайся, Исмаил-ага. Такие нынче времена. Если бы все мы выполняли свой долг, не было бы бунта. И еще хочу сказать: старшего сына Хаджи-Вране — Павле — не нашли среди убитых. В церкви нет его трупа… Может, он ожил?.. Берегись, Исмаил-ага, не впутывайся дальше в это дело!

Пешие уже ждали за воротами. Мемед-ага произнес последние слова тихо, ласково и угрожающе, глядя в землю. Потом он вздыбил коня, под цокот копыт круто развернул его грудью к воротам, пригнулся, чтобы не задеть черепицу навеса, и исчез, не пожелав, как это принято, на прощанье ничего доброго, не взглянув больше в глаза Исмаилу-аге.

Долго стоял ага посреди гиацинтовой грядки, долго стоял, повернувшись лицом к воротам, все еще не в силах до конца постигнуть все сказанное. Страшная несправедливость, смертельная обида язвила душу, расползалась по двору, затмевала прошлое и будущее — обида, одетая в грубое домотканое сукно, украшенная золотыми бляхами.

А Хаджия, лежа на мягкой, теплой земле, все так же упрямо смотрел в небо; струйка крови, стекавшая из уголка губ, погустевшая, набухшая, исчезала где-то за смуглым ухом, поросшим старческими космами.

3

Он словно бы шептал что-то, словно бы звал его, и Исмаил-ага обрадовался, что должен сейчас заняться кунаком. Так было легче прогнать и обиду, и мысль о том, что никогда ему не выпадет случай достойно отомстить Мемеду-аге, и предчувствие каких-то новых бед, которые как будто подстерегали его где-то поблизости. Очень хорошо, что он должен был сейчас заняться стариком.

Он снова присел на корточки, держа тяжелый кошель перед открытыми глазами Хаджи-Вране, и снова принялся отгонять мух. Теперь их был целый рой.

— Павле сначала, я тебя обманул, кызым, — заговорил вдруг возбужденно Хаджи-Вране, следя глазами за рукой, защищавшей его лицо. — А уж после — Учитель… Я… я… должен был сказать тебе, кызым…

Исмаил-ага отпрянул, но старик, продолжая искать глазами его руку, повернул голову и уставился на агу долгим взглядом — неясно было, узнает он его или нет, потом он криво улыбнулся и снова стал смотреть в небо.

— Ну что, будем считать, Исмаил-ага? — спросил он наконец.

— Давай, дед Хаджия, — ответил Исмаил-ага.

— Надо было мне их оскоромить, Исмаил-ага, — вздохнул старик.

— Что оскоромить?

— Сыновей!

— Зачем?

— Чтоб не парили в облаках, чтоб… — И он, сжав зубы, тихо застонал. — Человек создан… месить грязь на этой земле…

— Болит? — спросил Исмаил-ага.

— Болит… Когда приедет телега, Исмаил-ага?

— Еще немного…

— Зря я оберегал их, так и остались они младенцами… а лучше б жили оскоромленными, в вечном страхе… Страх, Исмаил-ага, он, как грамота, заставляет человека видеть дальше, чем другие… Силы дает… Какая б ни была власть… турецкая ль, болгарская… Да что уж теперь… Достань-ка кошель…

— Достал, — ответил Исмаил-ага, удивляясь той легкости, с какой сейчас говорил старик.

— Начинай, Исмаил-ага… Перед аллахом… Подожди: а ты не слыхал, кто убил стариков, тех, что мы послали к Мемеду-аге… на Власовицу? Не слыхал, а?

— Нет, не слыхал… Зачем вы их туда посылали? К этому…

— Да так… Начинай, Исмаил-ага!

Исмаил-ага подставил ладонь под кошель, и часть золота безрадостно вылилась в пригоршню. Знакомый трепетный звон на этот раз не проник сквозь кожу, и кровь не погнала его по жилам.

— Начинай, — сказал притихший старик.

Первая монета глухо упала на землю, вторая, холодно звякнув, легла на нее. Сначала Исмаил-ага считал вслух каждую, потом предоставил это самому звону, только отсчитывал десятки: «Двадцать, тридцать…» Прикрыв глаза, Хаджи-Вране тяжело дышал, точно повторяя десятки в уме. Солнце садилось, и в лучах заката звон становился все сочнее и ярче. «…Сорок, пятьдесят…» — считал Исмаил-ага.

— Постой! — открыл глаза старик. — Это минц[53].

Исмаил-ага наклонился.

— Минц! — ответил он удивленно.

— Из Австро-Венгрии… Приезжал тут один на узунджовскую ярмарку… Скупал, скупал… Тахин, орехи… Повозка была у него особая — четверка лошадей, рессоры, а внутри вся бархатом обита, коляской называют… С ним была одна сербка… И денег — минцы, минцы… Целый караван телег за ним потянулся… Продолжай, Исмаил-ага!

— Шестьдесят, семьдесят… — считал Исмаил-ага, — восемьдесят…

Старик вслушивался. Среди лир попадалось немало наполеондоров, упало еще пять минцев и один дукат — семьдесят второй звон. Каждый раз, когда падала редкая монета, старик вздрагивал, а когда золото зазвенело семьдесят второй раз, забеспокоился и попытался приподняться на локтях…

— Этот дукат, Исмаил-ага… этот дук-к-кат, — начал он хрипло, но внезапно рванулся вперед, в горле у него заклокотало, его снова вырвало, старик удивленно огляделся, очень удивленно и устало, локти его разъехались, чалма соскользнула с головы, голый затылок впечатался в мягкую землю, тело дернулось, потом вытянулось и замерло.

— Мердивен дюня (тщета мирская)! — сказал задумчиво Исмаил-ага, уронив еще две-три монеты из недосчитанных золотых. Потом, спохватившись, наскоро сгреб золото и ссыпал обратно в кошель, быстро спустился в подвал и зарыл его у восьмой бочки, той, что с десятью обручами. Утоптав землю, он открыл кран, чтобы натекло немного вина и не видно было, что здесь недавно копали. Он делал это наспех. Золото дали ему перед аллахом только на сохранение, и он страшился его… Оно напоминало ему, зачем он вернулся сюда из Горок, напоминало об угрозе Мемеда-аги и страшных словах старика, жалевшего, что не оскоромил сыновей. И ему не нужно было этого золота, у него своего было достаточно. Его мутило…

Поджидая Зекира, он закрыл глаза умершему, стараясь не нагибаться близко к телу, вынес из горницы ковер и покрыл его, затем вытащил из колодца воды и долго мылся, став так, чтобы не видеть ни мертвеца, ни каменной колоды.

4

Скоро он услышал зов войскового муэдзина, упал на колени и стал отвешивать обрядные поклоны. Ритмично склоняя лоб к земле и выпрямляясь, он, однако же, так и не сумел ни на миг приобщиться к самому богу, не сумел вспомнить, за что он хотел его поблагодарить и о чем попросить. Только в конце он произнес:

— Аллах, я ничего не взял, ты мне свидетель…

Когда пришла телега, он хотел было воротить ее, но тотчас вспомнил, что она ему еще понадобится, и крикнул вознице, чтобы тот ехал в Горки. Сам он собирался догнать ее по дороге. Он не представлял, как они со старухой будут смотреть друг другу в глаза, но знал твердо, что должен взять ее вместе с ребенком в Устину. И что наступит день, когда он привезет ее сюда, в Перуштицу, чтобы она увидела свое богатство нетронутым и окончательно ему поверила. Сейчас ему не хотелось думать, почему он должен поступить именно так, его мутило, да и не хотелось вспоминать о своем последнем решении — там, в зарослях кустарника на месте вырубки.