В конюшню ввалился молодой помак в белой вязаной шапчонке, его толстые розовые губы улыбались, а широкие плечи вздулись буграми наподобие бычьего загривка. Шапчонка была сдвинута на затылок.
— Хватит глазеть в окна, — ласково пожурил его Мемед-ага, — не видишь разве, что мы не справляемся? Он все еще в портках!
— Как скажешь, Мемед-ага, — произнес Бичо Пехливан.
— Недоуздок с тобой?
— Куда же я без недоуздка, Мемед-ага. Сам знаешь…
— Какой еще недоуздок, — выдохнул, обливаясь потом, Исмаил-ага и отшатнулся. Это были его первые слова и первое движение с той минуты, как его внесли в конюшню.
Бичо Пехливан вытащил из-за пояса старый, лоснящийся от грязи пеньковый недоуздок.
— Вот он, видишь? Такими ослиц привязывают, — медленно, старательно объяснял Тымрышлия. — Мой Бичо, Исмаил-ага, всегда при себе его носит. Без него ни шагу. Привычка — чабан, в горах вырос, один, без бабы… Сам понимаешь… Не бойся, с тобой он не станет… Предателя полагалось бы посадить на кол, да я не султан, чтобы судить так строго. Хочу только, чтоб тебя обыскали хорошенько и чтоб ты не брыкался.
— Не знаю, смогу ли… — произнес лукаво Бичо Пехливан, почесывая в затылке, — сегодня весь день привязывал…
— А-а-а, этого ты только снаружи обыщешь… Не все тебе золото со дна выуживать! Это тебе не анатолийский дервиш мулла Тахир, у которого ты всегда мог найти махмудию[54], как бы далеко он ее с вечера ни запрятывал! Здесь перед тобой Исмаил-ага Ибрахим-бей Мирза Алтын-спахилы Сулейман-оглу, понимаешь?
— Понимаю, — ответил Бичо Пехливан.
— Это человек знатный. Наденьте на него недоуздок, чтобы не брыкался, пока его будут обыскивать. А ты нарежь прутьев от сливы. Потому как и наказанье он получит, за моего коня.
Зекир, слуга, стоял ни жив ни мертв подле Мемед-аги. Мемед-ага смолк и стал подкидывать на ладони браслетку из мелкого жемчуга, время от времени посматривая себе под ноги — выбирая среди навозной жижи место посуше. Его как будто не интересовало, что будет дальше.
А в это время возле ясель уже шла отчаянная борьба, слышалось тяжелое, прерывистое дыхание. Там пытались накинуть на Исмаила-агу недоуздок, притянуть его поближе к привинченному над стойлом железному кольцу и стащить с него штаны. Исмаил-ага вцепился в пояс одного из помаков, вертелся вокруг него и хотел только одного — выхватить торчавшую оттуда рукоять ножа. Рукоять была здоровенная, — верно, и нож здоровенный.
— А-а-а-а-а! — взревел внезапно Исмаил-ага. На него накинули недоуздок и быстро тянули продетую в кольцо веревку; шея его росла, удлинялась, пригибала его лицом к яслям, истертым именно в этом месте другими, длинными или короткими, грубыми шеями ослиц и коров.
Кольцо уже было в пяди от его глаз. Это было старое кованое кольцо, отполированное многолетним непрерывным трением веревок, и было видно, куда ударял молот цыгана, когда оно было еще раскаленным.
Из всего солнечного, богатого мира, в котором Исмаил-ага жил господином, сейчас ему предназначалось только это кольцо для привязи, и он хорошо его видел, стоя согнувшись, со связанными за спиной руками. В Устине был один молодой женоподобный певец, Бюльбюль Мюмюн, которого местные богачи звали иной раз гулять, петь и заниматься любовью… Даже Мюмюн сошел бы с ума от недоуздка и кольца. Кольцо для привязи, выкованное цыганом, — вместо прекрасного мира, которым он владел. И замена происходила сейчас по воле побежденного, покоренного горца. Этого слуги. Предателя, которого славные деды Исмаила-аги выковали ятаганами на горячей, кровавой плахе своей особой мастерской… «А-а-а-а-а-а!..» — Исмаил-ага попытался призвать аллаха или взреветь от гнева, но из его стиснутой, вытянутой шеи вылетели только неясные гортанные звуки.
— Послушай, Исмаил-ага, — шагнул к нему Тымрышлия, — сейчас с тебя стянут портки, но ты не бойся. Прутья тонкие. Они не причинят тебе вреда. И пороть тебя будет не кто-нибудь, а Бичо Пехливан. Мулла Тахир, этот святой человек, очень уважал Бичо. Уважь и ты. Во имя аллаха и падишаха… Ай-ай-ай, какой ты у нас гладенький и чистенький!.. Имей в виду, если лягнешь Бичо, я разрешу ему делать с тобой все, что он пожелает…
— Ты не можешь меня унизить, Мемед-ага, ты ничем не можешь унизить того, кто носит имя Алтын-спахилы, — со стоном, невнятно выдавил Исмаил-ага, вытянув шею над яслями, и хотел было пнуть Тымрышлию, но вовремя сдержался и надолго смолк. Ибо понял, что и движения и стоны человека, привязанного к яслям, перестают быть человеческими движениями и стонами.
Дорога на Горки уже не была пустынна. Конные и пешие тянулись в Устину и Кричим. Возвращались телеги, груженные коваными сундуками с девичьим приданым, медными ведрами, прицепленными на грядки.
Исмаил-ага ехал медленно — седло причиняло ему боль. Он издали увидел пустую телегу, посланную за старухой и ребенком. Она могла проехать нужное место, но догнать ее он был не в силах. Зекир трясся за ним на муле, который им попался за околицей, хромом и пугливом. Да будь мул здоровым, все равно на нем в погоню не пустишься.
Они продолжали ехать, не обмолвившись ни единым словом ни о телеге, ни о том, что случилось. Исмаил-ага не знал, смогут ли они теперь вообще глядеть друг на друга и разговаривать.
Он потрогал заткнутый за пояс ятаган: все было на месте, даже пистолет, из которого он застрелил пешего помака и коня Тымрышлии. Словно ничего не произошло. Но это произошло, и это не было сном и было непоправимо, и так это обернулось для него, что, когда помаки уехали, бросив его на Зекира, он уже и не думал ехать на поиски брата, не думал созывать устинцев для мщения. Никто из своих не должен был знать, но один уже все знал, все видел — с начала и до конца…
Они двигались молча, издали следя за телегой. Исмаил-ага хорошо понимал, что Зекир не может не оглядывать его сейчас сзади, не может не видеть его оголенным и взнузданным. И поэтому то, что случилось, для них обоих, в сущности, продолжается и вряд ли когда-либо кончится.
— Зекир, — сказал он, не оборачиваясь, — нам надо ехать через холм, чтобы перехватить телегу у поворота.
Холм был пологим и, двинувшись прямиком, они действительно намного сократили бы путь. Исмаил-ага неторопливо свернул с дороги и поехал по поросшему травой склону, но не услышал за собой топота копыт. Он придержал коня. До него долетали разные звуки, но все они шли издали, с дороги. Поблизости все молчало. Вот всхрапнул мул, но тоже на дороге.
— Зекир, — произнес Исмаил-ага, обернувшись. Слуга остановил мула внизу, на белой пыльной обочине, и не собирался следовать за хозяином.
— Не могу, Исмаил-ага.
— Почему?
— Там, наверху, ты меня убьешь, Исмаил-ага, — ответил Зекир.
— Еще что! — произнес Исмаил-ага.
— Убьешь… а я служил тебе верой и правдой, никогда ничего дурного не сделал, да и не сделаю. Но когда такой человек, как ты, страдает, Зекиру недолго и пропасть, Исмаил-ага. Неровен час, попадусь тебе под руку…
— Давай, давай, поезжай, — сказал Исмаил-ага, кусая губы и оглядываясь вокруг. Какой-то всадник, едва различимый вдали, приближался со стороны Перуштицы. Не может быть, чтобы Зекир был прав, нет, не может быть. Случается, разные мысли мелькают в голове человека, а когда там темно, то и мысли подобны летучим мышам, но все-таки Зекир не прав. Всем смертным суждено умереть, рано или поздно это случится и с Зекиром, но не сейчас же. Не здесь. Еще чего!.. Исмаил-ага вздрогнул. — Поехали, — повторил он, кивнув на холм.
— Нет, — покачал головой Зекир.
— Так теперь и будет, Зекир?
— Нет, Исмаил-ага. Никогда. В первый и последний раз. Зекир выбрал другую дорогу. Он не поедет с тобой в Устину.
— Ты бросаешь меня?
— Так лучше, Исмаил-ага…
Далекий всадник ехал медленно. Бока его лошади чудовищно вздулись, — верно, это висели набитые добычей переметные сумы. Исмаил-ага потер рукой подбородок, потом лоб.
— Я… не только потому, что так случилось, и не потому, что ты меня убьешь, — снова начал Зекир, словно стараясь успокоить агу. — Я сегодня чужое добро стерег, и вчера, и позавчера все там сидел, а другие, такие, как я, даже хуже, за эти дни людьми стали…
— Когда ты решил это, Зекир?
— Не знаю, — ответил слуга. — Не знаю когда, но все это время я знал, что упускаю свое счастье.
— Какое же это счастье, Зекир?
— Для тебя, может, и нет, Исмаил-ага, потому что у тебя все есть, а для меня — счастье.
— Даже если это и так, поздно уже, Зекир, кончилась пожива.
— Легкая пожива, может, и кончилась, Исмаил-ага, но времена еще смутные. Глядишь, и война начнется… Когда я сегодня искал телегу, двое консулов из Филибе ругались с пашой возле церкви…
— Как знаешь, Зекир, — вздохнул Исмаил-ага. — Только сейчас у меня при себе и десяти лир не наберется. Все деньги, что тебе причитаются, дома. За восемь лет службы…
— За восемь с половиной, Исмаил-ага…
— Да, за восемь с половиной. Я откладывал тебе на землю, на жену. Поедем, хоть деньги возьмешь.
— Нет, — покачал головой Зекир.
— Неужели боишься? Ведь если бы я решил, я мог бы и здесь, на дороге…
— Не такой ты человек, чтобы убивать на дороге, Исмаил-ага. А сейчас, ежели ты доволен моей долголетней службой, дай мне те лиры, что при тебе, дай и пистолет свой… Остальные деньги пусть лежат в твоем сундуке. Целей будут…
— Мой пистолет?
— Да, твой. Тебе, небось, жалко, Исмаил-ага? Таких, с барабаном, я и в Филибе не видел. Такой пистолет пяти стоит, потому-то я и попросил…
Отдавая лиры и пистолет, Исмаил-ага расспрашивал Зекира, сколько ему лет, собирается ли он жениться, и сам удивлялся, что никогда до сих пор ему и в голову не приходило поговорить вот так со слугой. Особенно удивляло агу, что Зекир говорит умно и складно. И видит далеко вперед, не хуже, чем он сам. Но тут же Исмаилу-аге стало страшно — как бы Зекир не стал разбойником, потому что перед ним стоял уже совсем другой, незнакомый ему человек, предоставленный самому себе, полный внутренней смуты, опьяненный неизвестностью.