— Ja, ja... es ist doch... (Да... да... это же... (нем.))
Действительно, он целых четыре дня чувствовал тяжесть в животе.
— Unver... Unverdaulichkeit... ja... ja... (Несва... несварение желудка... да... да... (нем.))
«Неужели он не замечает, что вся правая половина у него парализована? — думала сестра. — Неужели он после случая с Ленци может верить, что простое несварение желудка приводит к таким ужасающим последствиям?»
С первого же дня своего добровольного дежурства она ласково, словно ребенка, принялась учить его забытым итальянским словам. Она спросила у брата, почему он не говорит больше по–итальянски.
Голиш посмотрел на нее в изумлении: он даже не заметил, что говорит теперь по–немецки; он вдруг заговорил именно так, и ему не приходило в голову, что можно разговаривать иначе. Все же Голиш старался повторять за сестрой итальянские слова. Однако он произносил их сейчас совсем по–другому, с иностранным акцентом, совершенно как немец, пытающийся говорить по–итальянски. Своего племянника, Джованнино, он звал Чофайо, и этот неслух еще смеялся, точно дядя называл его так в шутку..
Спустя три дня, когда во «Фьяскеттерия Тоскана» узнали о несчастье с Голишем, приятели немедля пришли его навестить. Их друг, как бы заново учившийся говорить, представлял собой жалкое зрелище... Однако он даже не догадывался о том, какое странное впечатление производило каждое его слово.
Он был похож на утопающего, который отчаянно барахтается, пытаясь удержаться на поверхности. На какое–то мгновение он уже погрузился в неведомое царство вечной ночи и вынырнул оттуда уже совсем иным: младенцем в сорок восемь лет и иностранцем.
А как он был доволен! Ведь именно в этот день он впервые смог слегка пошевелить парализованной рукой. Правда, нога все еще не действовала. Но он чувствовал, что на следующий день ему, может быть, удастся поднять и ногу. Кристофоро Голиш уже сейчас изо всех сил пытался пошевелить ею...
— Ну как? Поуаетсаа? — спрашивал он у друзей. — Зайта... зайта...
— Конечно получается, завтра ты наверняка начнешь ходить.
Все поведение Голиша убеждало, что самоубийства бояться нечего. Все же из осторожности, прежде чем уйти, друзья по одному подходили к сестре и советовали ей внимательно следить за больным.
— Знаете, всякое бывает... В любой момент к нему может вернуться ясность мысли, и тогда...
Каждый из них рассуждал сейчас так же, как Голиш, когда он был здоров: чем жить калекой под страшной, неотвратимой угрозой нового удара — лучше покончить с собой, ничего другого не остается.
Так рассуждали теперь они, но не Голиш. Зато надо было видеть его счастье, когда спустя двадцать дней он, поддерживаемый сестрой и племянником, сделал несколько шагов по комнате!
Конечно, без зеркала он никак не мог видеть свои глаза, глядевшие вокруг растерянно и недоуменно, в точности как у Беньямино Ленци. Но, Господи, как же он не замечает, что нога у него еле волочится... И все–таки как он был счастлив! Точно снова родился на свет. Вновь, как ребенок, радовался он каждому пустяку и, как ребенок, готов был расплакаться из–за любой ерунды. Все в комнате умиляло его. То, что он может сам подойти и погладить рукой каждую вещь, наполняло больного неведомой доселе радостью, трогало его до слез. Он подолгу рассматривал через дверь все, что стояло в других комнатах, сгорая от желания добраться и туда. Да, да, если его будут поддерживать с двух сторон сестра и племянник, он потихонечку и туда дойдет. Потом Голиш отказался и от помощи племянника. Теперь он ковылял по комнатам, поддерживаемой только сестрой, опираясь здоровой рукой на палку. Скоро он уже ходил без посторонней помощи, с одной лишь палкой. И наконец Кристофоро Голиш решил показать, какой он еще молодец и силач.
— О... о смойте, смойте, без пайки.
И верно, подняв палку, он сделал два–три шага. Но тут же пришлось принести стул и бережно усадить его.
Бедняга потерял весь свой жирок и стал похож на собственную тень. Однако у него не зародилось ни малейших сомнений, что это не простое несварение желудка. Вновь усаживаясь вместе с сестрой и племянником за стол, где вместо вина для него стояло теперь молоко, он в тысячный раз повторял:
— Как я сийно испуайся.
Но когда Голиш, в сопровождении сестры, в первый раз вышел из дома, он под большим секретом сказал ей, что хочет пойти к тому же врачу, который лечит Беньямино Ленци. Там, во дворе, есть специальная ножная педаль, и он тоже хочет потренировать ногу.
Сестра посмотрела на него в изумлении. Выходит, он знал?
— Ты хочешь пойти туда сегодня Же?
— Да, да...
Во дворе они нашли Беньямино Ленци. Тот, как всегда, пришел в точно назначенное время и уже крутил педаль.
— Бейамио! — окликнул его Голиш.
Беньямино Ленци ничуть не удивился, когда увидел друга тоже парализованным. Оттопырив прикрытые усами губы, отчего его правая щека скривилась еще сильнее, он прошамкал:
— И ты тое? — и продолжал крутить педаль. Пружинисто раскачивались рейки, и колесики вращались вместе с веревкой.
На следующий день Кристофоро Голиш решительно отказался идти к врачу в сопровождении сестры. Беньямино обходился без провожатых, и Голиш не хотел от него отставать. Вначале сестра велела сыну незаметно идти следом и присматривать за дядей. Потом она совсем успокоилась и позволила Голишу ходить одному.
И теперь каждый день в одно и то же время двое калек встречались на дороге и дальше шли уже вместе. Их маршрут ни разу не менялся: сначала надо было дойти до фонарного столба, потом спуститься вниз до витрины на рынке (здесь они подолгу любовались фарфоровой обезьянкой, привязанной к качелям) и наконец до ограды сада.
Сегодня же Голишу пришла на ум занятная идея, и он спешит поделиться ею с Ленци. Держась за своего верного друга — фонарный столб, они обмениваются понимающими взглядами и пробуют улыбнуться, скривив один правую, а другой левую щеку, Они посовещались немного, спотыкаясь на каждом слове, затем Голиш палкой подал извозчику знак подъехать. Извозчик помог сначала одному, потом другому влезть в пролетку, и вот уже они мчатся на площадь Испании в гости к Надине.
Когда Надина увидела перед собой этих двух призраков, которые с превеликим трудом поднялись по лестнице и теперь задыхались и еле стояли на ногах от усталости, она совсем растерялась. Бедная Надина не знает, смеяться ей или плакать. Она спешит поддержать их, ведет обоих в гостиную и сажает рядом с собой. Потом принимается сердито распекать их за безрассудство, точно перед нею двое шаловливых мальчишек, удравших от своего воспитателя.
Беньямино Ленци сморщился, словно обиженный ребенок, и... в слезы.
Голиш же, наоборот, нахмурив брови, очень серьезно объяснил, что они решили сделать ей приятный сюрприз.
— Пиятный сюпиис.
(Хорош, нечего сказать. И как он разговаривает теперь, этот немчик!)
— Конечно, конечно, спасибо вам, — поспешно сказала Надина. — Молодцы! Оба — молодцы... Вы мне доставили большое удовольствие... Это я... ради вашей же пользы говорила. Ведь я знаю, как вам трудно было приехать сюда, да еще подняться по лестнице... Ну перестань же, Беньямино, ну! Не надо плакать, милый... Что с тобой? Будь же молодцом, Беньямино! — И она погладила его по щекам своими красивыми, белыми, пухлыми ручками, унизанными кольцами. — Ну что с тобой? Что? Посмотри на меня!.. Ты не хотел приходить, да? Тебя привел сюда этот негодник! Я его за это и не приласкаю ни разу. Ведь ты, мой дорогой Беньямино, мой красивый, мой золотой. Ну перестань же, давай вытрем слезки. Вот так... вот так. Посмотри на это чудесное, бирюзовое колечко. Кто мне его подарил? Кто подарил это колечко своей Надине? А это красивое платье? Кто его подарил? Ты, мой дорогой! — Она поцеловала Беньямино в лоб. Потом быстро поднялась и пальцами смахнула слезы. — Чем вас угостить?
Кристофоро Голиш, огорчившись и разобидевшись, отказался от угощения. Беньямино Ленци согласился отведать кусочек бисквита. Он тянется ртом к Надине, а та, зажав бисквит между пальцами, притворяется, будто не хочет его отдать. Дробно смеясь, она игриво повторяет:
— Нет, нет, нет...
Ну и хороши же сейчас оба старых друга, и как радостно смеются они этой шутке.
В САМОЕ СЕРДЦЕ (Перевод Л. Вершинина)
Когда Раффаэлла Озимо узнала, что утром студенты–медики снова будут в больнице, она попросила старшую сестру сводить ее в конференц–зал, где проводились занятия по диагностике.
Сестра сердито покосилась на нее:
— Хочешь показаться студентам?
— Да, да, пожалуйста, возьмите меня.
— А ты знаешь, что похожа на ящерицу?
— Знаю. Мне все равно. Возьмите меня.
— Поглядите только на эту бесстыдницу. Да ты хоть знаешь, что с тобой там будут делать?
— То же, что и с Нанниной, — сказала Раффаэлла. — Верно?
Наннина, ее соседка по палате, накануне выписалась из больницы. Перед этим она была в конференц–зале и, как только вернулась в палату, сразу же показала Раффаэлле свое тело, расчерченное, точно географическая карта: легкие, сердце, печень, селезенка — все было обведено дермографическим карандашом.
— И все–таки ты хочешь побывать там? — сказала старшая сестра. — Ну так и быть, я тебе помогу. Только помни, эти знаки ты потом долго–долго даже с мылом не отмоешь.
Раффаэлла Озимо пожала плечами и, слабо улыбнувшись, сказала:
— Вы только отведите меня туда и больше ни о чем не беспокойтесь.
Лицо ее слегка порозовело. Но какая она все еще худющая: одни глаза да пышные волосы! Глаза, правда, черные и прекрасные, вновь сверкали прежним огнем. А худоба ее хрупкого, словно у девочки, тельца скрадывалась складками широкого одеяла, покрывавшего убогую больничную койку.
Для старшей сестры, как и для всего медицинского персонала, Раффаэлла Озимо была старой знакомой.
Уже Два раза она лежала в больнице. Первый раз из–за... ах, эти глупенькие девушки! Сначала они легко дают себя обмануть, а мучиться должно бедное невинное созданье, которое непременно попадает в приют.