Новеллы — страница 35 из 96

— А может, оно не такое уж срочное, — заметил Имбро. — Срочное, — угрюмо сказал Чунна и повторил: — Пора с ним покончить. Я напился, наелся... а теперь... Прощай, Тинино. Дело очень срочное.

— Проводить вас? — спросил тот.

— Что, что такое? Проводить меня? Да, это было бы забавно... Нет, спасибо, Тинино, спасибо... Отправлюсь один, без провожатых. Напился, наелся... а теперь... Что ж, прощай.

— Тогда я подожду вас здесь, возле ландо, тут и попрощаемся. Только не задерживайтесь.

— Не задержусь, не задержусь! Прощай, Тинино. И зашагал прочь.

Имбро, скорчив гримасу, подумал: «Ох, годы, годы! Просто не верится, что Чунна... Он и выпил–то всего ничего».

Чунна зашагал в сторону западной, самой протяженной части порта, еще не выровненной, где громоздились скалы, а меж них бились волны, то с глухим шумом набегая, то с долгими всхлипываниями откатываясь. Он нетвердо держался на ногах, тем не менее перескакивал с камня на камень — может быть, в неосознанной надежде поскользнуться и сломать ногу или нечаянно свалиться в море. Он отдувался, пыхтел, мотал головой, стараясь избавиться от неприятного щекотания в носу; чем оно было вызвано — потом, слезами или брызгами пены набегающего на скалы прибоя, — он и сам не знал. Добравшись до конца скалистой гряды, Чунна тяжело плюхнулся наземь, снял шляпу, зажмурился, стиснул губы и раздул щеки, как будто собирался вместе с воздухом выдуть из себя весь накопившийся в нем ужас, все отчаяние, всю желчь.

— Что ж, оглядимся, — произнес он, сделав наконец глубокий вдох и открыв глаза.

Солнце уже заходило. Море, стеклянисто–зеленое у берега, с каждой минутой все ярче отливало золотом вдоль неоглядной, зыблющейся черты горизонта. Небо было в огне, и на фоне этого закатного сверкания и беспокойной морской зыби воздух казался особенно неподвижно–прозрачным.

— Мне вон туда? — помолчав, задал себе вопрос Чунна, глядя поверх скал на море. — Из–за двух тысяч семисот лир? — Теперь эта цифра казалась ему ничтожной. Как капля в море. — Те самые негодяи, которые сожрали меня живьем, теперь разъезжают по всей округе, им почет и уважение, они теперь дворяне, а я за две тысячи семьсот лир должен... Знаю, я не имел права воровать, но это был мой долг, черт вас всех подери, да, да, долг, господа! Именно долг, когда четверо малышей плачут и просят хлеба, а у тебя эти проклятущие деньги в руках и ты только и делаешь, что их считаешь. Общество не дало тебе права воровать, но ты отец, и в таких обстоятельствах это твой прямой долг. А я дважды отец этим четверым ни в чем не повинным мальчишкам. Если я умру, что с ними станется? По миру пойдут? Пойдут милостыню выпрашивать? Нет, нет, господин ревизор, вы сами заплачете вместе со мной. А если у вас, господин ревизор, сердце как эта каменная скала, что ж, выскажу все судьям: посмотрим, хватит ли у них духу осудить меня. Потеряю место? Найду другое. Нет, господин ревизор, не заблуждайтесь, в море я не брошусь. Ага, вот и баркасы: сейчас куплю килограмм краснобородок, вернусь домой и вместе с внуками съем их за милую душу!

Он встал. Баркасы, распустив паруса, делали на полном ходу поворот. Рыбаки спешили — им нужно было поспеть на рыбный привоз.

Протиснувшись сквозь галдящую толпу, он купил еще живых, бьющихся краснобородок. Но куда их положить? А вот и корзинка — всего несколько сольди; уложил их в нее и — «будьте спокойны, господин хороший, довезете до дому живехонькими».

На улице перед «Золотым львом» его ждал Имбро — он сразу сделал выразительный жест:

— Прошло?

— Ты о чем? А, о вине... Подумаешь! Есть о чем говорить! — отозвался Чунна. — Смотри, купил краснобородок. Дай я тебя расцелую, Тинино, и тысячу тебе благодарностей.

— Это еще за что?

— Когда–нибудь, может, объясню, за что... Эй, извозчик, подними верх, не хочу, чтобы меня видели.

— Боитесь, что ограбят по дороге? — смеясь, спросил Имбро. — Значит, уладили дельце? Поздравляю! И до свиданья, до свиданья!


V


Как только выехали из поселка, дорога пошла в гору.

Лошади с трудом тащили ландо, каждый, свой шаг сопровождая поматыванием головы, и звяканье колокольчиков словно подчеркивало, как медленно и натужно они берут подъем.

Время от времени извозчик подбадривал несчастных кляч протяжными и унылыми понуканиями.

На полпути к дому совсем свечерело.

Сгустившаяся тьма вместе с тишиной, которая будто вслушивалась, не раздастся ли хоть какой–нибудь звук в пустынном безлюдье этих малознакомых Чунне мест, отрезвили его, все еще отуманенного винными парами, ослепленного великолепием заката на море.

Когда начало темнеть, он закрыл глаза, стараясь уговорить себя, что вот сейчас уснет. Но вдруг обнаружил, что в давящем мраке ландо глаз его снова широко раскрыты и устремлены в непрерывно дребезжащее оконце напротив.

Ему казалось, что он сию секунду проснулся. И вместе с тем у него не было сил встряхнуться, пошевелить хоть единым пальцем. В тело точно налили свинца, голова стала вчетверо тяжелее обычного. Чунна расслабленно откинулся назад, упершись подбородком в грудь, протянув ноги к переднему сиденью, левую руку засунув в брючный карман.

В чем дело? Может, он и вправду пьян?

— Остановись... — пробормотал он, с трудом ворочая языком.

И тут же представил себе, как вылезает из ландо и глухой ночью наобум бредет полем. Услышал, как где–то далеко залаяла собака, и подумал: собака лает на него, бредущего вон там, вон там... в долине...

— Остановись... — после короткой паузы почти беззвучно повторил он, медленно смыкая веки.

Нет, он должен немедленно выскочить, выскочить на ходу и так тихо, чтобы не заметил извозчик, подождать, пока ландо не отъедет немного вверх по крутой дороге, а потом невидимкой бежать, бежать по полям туда, к морю...

Чунна по–прежнему не шевелился.

Плюх! — произнес он помертвевшими губами.

И тут, словно молния осветила его сознание, он задрожал и правой, судорожно сжатой, рукой принялся лихорадочно потирать лоб.

Письмо... письмо...

Ведь он оставил на подушке письмо сыну. Сейчас дома... да, сейчас дома его оплакивают как покойника!.. Вся округа сейчас только и говорит что о его самоубийстве... А ревизор? Конечно, явился... Ему отдали ключи... И, разумеется, он уже заметил недостачу в кассе... Позорное отстранение от должности, нищета, насмешки... тюрьма...

А лошади продолжали тащить ландо, медленно, с трудом.

В ужасе, весь дрожа, Чунна хотел было окликнуть извозчика. А дальше что? Нет, нет!.. Выскочить, не останавливая?.. Он вынул левую руку из кармана, большим и указательным пальцами схватил себя за нижнюю губу, сжав остальные пальцы и что–то в них кроша. Потом, разжав руку, вытянув ее из оконца, подставил под лунный свет и взглянул на ладонь. Так и есть! Яд! Все время лежал в кармане, этот яд, о котором он забыл. Зажмурившись, Чунна сунул в рот кристаллики и проглотил. Быстрым движением достал из кармана остальные и тоже проглотил! Яд! Яд! Внезапно почувствовал пустоту внутри, голова у него закружилась, грудь и живот словно взрезали острым ножом. Чунна начал задыхаться и высунулся из оконца.

— Сейчас умру.

Внизу, залитая чистым и мягким лунным светом, лежала долина, впереди четко рисовались на опаловом небе высокие, совсем черные холмы.

— Сейчас умру... — повторил Чунна.

Но так чудесно было это лунное умиротворение, что W в нем самом все укротилось. Руку он положил на дверцу кареты, подбородок — на руку и, глядя в окно, стал ждать.

Снизу, из долины, доносился немолчный, согласно звенящий хор кузнечиков — казалось, это голос трепещущих лунных лучей на глади тихо струящейся невидимой реки.

По–прежнему опираясь подбородком на руку, Чунна поднял глаза к небу и снова перевел их на черные холмы и долину, словно проверяя, сколько всего остается другим людям — ему–то уже ничего не осталось. Через несколько минут он ничего не увидит, ничего не услышит... Может быть, время остановилось? Почему он не чувствует никакой боли внутри?

— Значит, не умру?

И сразу, словно мысль немедленно превратилась в то. самое ощущение, которого Чунна ждал, он отшатнулся от окна и схватился за живот. Нет, боли пока еще не было... И все–таки... провел рукой по лбу: ага, уже выступил холодный пот! Стоило ему почувствовать этот холод, как ужас смерти целиком завладел им: Чунна весь затрясся под сокрушительным напором черной, чудовищной, непоправимой неизбежности, конвульсивно сжался, и зубами прикусил подушку сиденья, стараясь заглушить вопль, исторгнутый первым мучительным спазмом всех внутренностей.

Тишина. Голос. Кто это поет? И луна...

Пел извозчик, протяжно и уныло, меж тем как усталые лошади с трудом тащили черную карету по пыльной дороге, выбеленной луной.


«REQUIEM AETERNAM DONA EIS, DOMINE!» (Перевод В. Федорова)


(«Вечный покой даруй им, Господи!» (лат.))

Их было двенадцать: десять мужчин и две женщины. Со священником — тринадцать.

В приемной, заполненной посетителями, стульев на всех не хватило. Сели шестеро, среди них священник и обе женщины, а семеро остались стоять прислонившись к стене.

Женщины, до глаз закутанные в черные шали, все время плакали. Когда под наплывом каких–то мыслей плач их усиливался, глаза десяти мужчин и священника также затуманивались слезой, ибо все они догадывались, что это за мысли.

— Ну, будет... будет... — тихонько успокаивал их священник, но у самого голос дрожал от волнения.

Женщины в ответ лишь поднимали голову, открывая покрасневшие от слез глаза, и взгляды их были полны смутной, неосознанной тревоги.

От всех, в том числе и от священника, пахло козлом, и к этому запаху примешивался жирный навозный дух, такой острый, что другие посетители сердито отворачивались либо затыкали носы, а кое–кто даже восклицал: «Фу!»

Но вновь прибывшие ничего не замечали. Для них этот запах был своим, родным; это был запах той жизни, которую они вели среди коз, овец и мулов там, в горах, где земля выжжена солнцем, где нет ни реки, ни ручья. Чтобы не умереть от жажды, им прих