Однако он не хотел потерять ее. Он ответил жене, чтобы она спокойно возвращалась домой, а он уж найдет для черепахи другое, более подходящее место. Он взял ее, так как ему сказали, будто она приносит счастье. Но, принимая во внимание, что сам он уже не первой молодости, и у него такая супруга, как она, и двое таких ребят, как их дети, какого ему еще нужно счастья?
И вот он выходит из дому, снова с черепахой в руке и с намерением оставить ее в каком–нибудь месте, которое несчастной, неприкаянной зверюшке подойдет больше, чем их дом. Между тем наступил вечер, и он только сейчас с удивлением в этом убедился. Хотя он и привык к зрелищу своего огромного фантасмагорического города, но тем не менее сохранил способность всегда по–новому изумляться ему, притом с некоторой даже грустью, ибо все эти грандиозные сооружения как долговечные архитектурные памятники, и они высятся со всех сторон, словно колоссальная, но временная декорация некоей огромной ярмарки с этим неподвижным, пестро–цветным, ярким светом бесчисленных ламп и фонарей, нагоняющим нечто вроде тоски, когда долго идешь под ним, и со множеством других вещей, столь же суетных и непрочных.
Идя по улице, он даже забыл, что держит в руке черепаху, но вдруг вспоминает о ней, и ему приходит в голову, что лучше бы он оставил ее в парке неподалеку от своего дома, вместо того чтобы идти дальше по направлению к магазину, где она была куплена, кажется, на 49–ой улице.
Так он и идет себе, будучи вполне уверенным, что в такой час магазин уже наверняка закрыт. Но одолевшие его грусть и усталость словно требуют, чтоб он натолкнулся на запертую дверь.
Вот он подходит к этой двери и глядит на нее: магазин действительно закрыт, — потом на черепаху у себя в руке. Что с ней делать? Мимо проезжает такси, он садится в машину. Где–нибудь в подходящем месте он выйдет, а черепаху оставит внутри.
Жалко, что у этой зверюшки, все еще съежившейся под своим щитком, по–видимому, так мало воображения. Интересно представить себе, как черепаха ночью разъезжает по всему Нью–Йорку.
Нет, нет. Мистер Мишкоу охвачен раскаянием: это было бы жестоко. Он выходит из такси. Уже недалеко до Парк–авеню с бесконечной линией цветочных клумб посредине, окаймленных низеньким плетеным бордюром. Он собирается оставить черепаху на одной их этих клумб, он едва успевает положить ее наземь, как рядом вырастает фигура полицейского, наблюдающего за порядком движения на углу 50–й улицы под одной из гигантских башен Уолдорф Астории. Полицейский желает знать, что такое он положил на клумбу. Бомбу? Да нет же, не бомбу. И мистер Мишкоу улыбается ему, чтобы тот понял, что он на это не способен. Просто–напросто черепаху. Но полицейский велит ему немедленно ее убрать: пускать животных на клумбы запрещено. Да ведь какое же это животное? Это вроде камня, пытается объяснить мистер Мишкоу, она здесь не помешает, кроме того, ему, по некоторым семейным соображениям, необходимо избавиться от нее. Но теперь полицейскому кажется, что мистер Мишкоу над ним насмехается, и он заговаривает грубым тоном, а мистер Мишкоу тотчас же убирает с клумбы черепаху, которая по–прежнему неподвижна.
— Говорят, они приносят счастье, — произносит он с улыбкой, — не хотите ли взять ее? В подарок?
Тот яростно передергивает плечами и велит ему убираться.
И вот черепаха опять в руке мистера Мишкоу, а он до крайности растерян. Бог ты мой, да ведь ее можно оставить здесь же, на середине улицы, как только он выйдет из поля зрения этого полицейского, который был так груб явно потому, что не поверил в важные причины семейного характера. И тут мистера Мишкоу внезапно озаряет мысль. Конечно, для жены его черепаха только предлог, а устранишь этот предлог, она тотчас же найдет другой, но трудно ей будет найти более нелепый, более способный повредить ей в глазах судьи и всех прочих. Глупо с его стороны было бы не воспользоваться этим. И в конце концов он решает вернуться домой с черепахой.
Жену он находит в гостиной. Ни слова не говоря, наклоняется и кладет черепаху, словно камень, на ковер прямо перед ней. Жена вскакивает с места, устремляется в свою комнату и возвращается оттуда в шляпе.
— Скажу судье, что обществу своей жены вы предпочитаете общество черепахи.
И исчезает.
Словно услышав ее с ковра, зверюшка внезапно выпустила из–под щитка свои четыре лапки, хвост, голову и, слегка раскачиваясь, почти приплясывая, поползла по гостиной.
Мистеру Мишкоу не остается ничего другого, как радоваться этому, пока еще робко. Он слегка похлопывает в ладоши и, глядя на черепаху, думает, что он должен признать, хотя и без твердого убеждения:
— А счастье–то вот оно, счастье!
СЧАСТЬЕ БЫТЬ ЛОШАДЬЮ (Перевод Я. Рыковой)
Конюшня там, за запертой дверью, тотчас же за воротами в деревенский дворик, немного наклонный, мощенный уже стершимся камнем, с водоемом в центре.
Дверь ветхая, подгнившая; некогда покрывавшая ее зеленая краска облупилась, желтоватая штукатурка дома осыпается, и оттого он кажется самым старым и жалким в местечке.
Сегодня рано утром дверь конюшни закрыли снаружи на огромный проржавевший засов, а лошадь, находившуюся там, выпустили наружу — кто знает почему — без уздечки, без седла, без переметной сумки — словом, без ничего.
Лошадь в течение нескольких часов стоит перед дверью, терпеливо, почти неподвижно. Она чует из–за запертой двери запах своего стойла — такого близкого, запах дворика, и кажется, что, вдыхая его раздутыми ноздрями, она по временам вздыхает.
Любопытно, что каждый вздох сопровождается нервным подергиванием шкуры на спине, где явственно проступает след старого набоя.
Теперь, когда ни на голове, ни на спине у нее ничего не надето, можно видеть, во что превратило ее время: голова, когда она ее поднимает, еще хранит какое–то, хотя и грустное, благородство очертаний, но на туловище просто жалко смотреть — на спине сплошное затвердение узлов, ребра торчат, заострены тазовые кости. Но грива еще густая, хвост длинный и лишь немного поредел.
Лошадь, которая, по правде сказать, ни на что больше не годится.
Чего она ждет, стоя здесь перед дверью?
Кто, проходя мимо, замечает ее и знает, что хозяин уже убрался отсюда в другие места, вывезя предварительно весь домашний скарб, может подумать, что кто–нибудь по его поручению и явится за ней. Но в таком виде, без ничего она скорее кажется брошенной на произвол судьбы.
Другие останавливаются, смотрят, и какой–то человек сказал, что хозяин перед отъездом всеми способами старался избавиться от лошади, сперва пытаясь продать ее за любую цену, потом отдавая даром любому, кто согласился бы ее взять, между прочим, предлагал и ему, но никто, в том числе и он, не пожелал с ней связываться.
Как–никак лошади нужен корм. А то, чем эта может еще послужить, такая старая и изможденная, стоит ли она, по правде говоря, потребного для нее сена и соломы?
Это ведь немалая обуза — иметь лошадь и не знать, что с ней делать.
Многие заговаривают о самом легком и быстром способе избавиться от нее — пристрелить. Ружейная пуля недорого стоит. Но не у всех хватает духу это сделать.
Но, может быть, еще более жестоко предоставить ее своей судьбе. Конечно, очень жалко видеть, как несчастная скотина стоит перед запертой дверью пустого, покинутого дома. Прямо–таки хочется подойти поближе и сказать ей на ухо, чтобы она перестала без толку стоять здесь и чего–то ждать. Хоть бы уж оставили у нее на шее веревку, чтобы можно было ее куда–нибудь увести, но и того нет. Упряжь всякая, видимо, нашла покупателя — ее еще можно пустить в дело. Может быть, если бы хозяину и удалось продать ее вместе с упряжью, покупатель все равно снял бы упряжь, а ее бросил на дороге.
А мухи–то, поглядите, мухи! Тут уж не скажешь, что они–то, мухи, ее бросили в беде! И если несчастная лошадь еще делает какие–то движения, то только хвостом, отгоняя мух, когда их укусы уж слишком больны, а это бывает часто — ведь теперь у нее меньше крови и высасывать ее труднее.
Но она уже устала от многочасового стояния на ногах и теперь, с трудом подгибая колени, ложится на землю отдохнуть, но неизменно головой к двери.
У нее даже не возникает мысли, что она свободна. Но даже если лошадь действительно обретает свободу, может ли у нее появиться какое–нибудь представление об этом? Может, и она даже радуется свободе, не думая о ней. Когда же ее лишают свободы, она сперва инстинктивно сопротивляется, но затем, приручившись, смиряется и привыкает. Может быть, впрочем, эта лошадь, родившаяся в стойле, никогда и не знала свободы. Хотя нет, пожалуй, знала — юным жеребенком где–нибудь в деревне, где ее пускали свободно пастись на лугах. Но и это была лишь относительная свобода: луга–то были огорожены. И если она там паслась, то может ли об этом помнить?
Она лежит на земле, пока голод не побуждает ее снова встать с большим трудом на ноги; прождав так долго у этой двери, она теперь уже не надеется, что дверь откроют, поворачивает голову, и взгляд ее устремляется в сторону, вдоль улицы поселка. Ржет, скребет землю копытом. Но ничего другого сделать не умеет. К тому же она, видимо, убеждена, что это бесполезно, ибо через некоторое время фыркает и качает головой, а затем делает несколько неуверенных шагов.
Теперь за нею наблюдают уже немало любопытных. В деревне, где она выросла, не принято, чтобы лошадь бегала на свободе, когда кругом слабые женщины и дети.
Лошадь ведь на то что собака, которая может, оставшись без хозяина, бегать туда–сюда, и никто не обращает на это внимания. Лошадь есть лошадь, и если она сама этого не знает, то знают Другие, которые ее видят — животное с телом громоздким, гораздо больше, чем у пса. Оно как–то не внушает полного доверия, перед ним все немного настороже: возьмет, чего доброго, да и сделает неизвестно почему какой–нибудь неожиданный скачок. И глаза у лошади странные, с белками, которые временами наливаются кровью, и тогда они кажутся свирепыми; в этих глазах отражается все, они мечут какие–то искры, молнии, их никак не понять, в них все время некая тревожная жизнь, которая порою вдруг застилается мраком от любого пустяка.