Новичок в Антарктиде — страница 18 из 70

Пролетели Пионерскую — первую советскую внутриконтинентальную станцию. Она уже давным-давно законсервирована, занесена снегом, но свою роль в освоении Антарктиды сыграла честно и посему навеки осталась на её карте. Километров через шестьсот будем пролетать ещё и над станцией Комсомольской, тоже не действующей, а оттуда рукой подать до Востока — часа два полёта.

Первая неудача — я прозевал поезд! Загляделся на штурмана, по сигналу которого бортмеханик сбросил в открытую дверь почту, и, спохватившись, увидел лишь два тягача… Исключительная досада! Три часа я не спускал глаз с колеи, держа наготове свой «Зенит», а сфотографировал поезд Нарцисс Иринархович Барков.

— Не переживайте, — утешает меня Барков, чрезвычайно довольный бесценным кадром, — дело поправимое. Мало ли ещё поездов вы увидите в своей жизни! Подумаешь, санно-гусеничный поезд. Вернёмся домой, экспресс сфотографируете, «Красную стрелу».

Мы летим три часа. Санно-гусеничный поезд прошёл этот путь за три недели. Ещё три часа — и мы будем на Востоке. Санно-гусеничный поезд придёт туда через три недели. Нет в Антарктиде ничего более трудного, чем этот поход.

И во мне зреет решение: обязательно дождусь на станции Восток прихода поезда. Приглашали меня, правда, на недельку-полторы — если, разумеется, я выдержу и не попрошусь обратно на следующий день. Ну, такого позора я, конечно, не допущу, на карачках буду ползать, а минимум неделю проживу. Если же акклиматизация пройдёт успешно — а теперь, сидя в самолёте, я в этом не сомневался, — то попрошу Сидорова дать мне возможность встретить поезд. Да, только так. И фунт соли съем с восточниками, и «Харьковчанку» увижу, и Евгения Александровича Зимина с его «адскими водителями», как они, по рассказам, сами себя называют.

Приняв это решение, я закуриваю и с удивлением обнаруживаю, что не получаю от курения обычного удовольствия. Поразмыслив, прихожу к выводу, что «удовольствие» в данном случае вообще не то слово. «Отвращение» — это, пожалуй, точнее. Сделав для проверки последнюю затяжку и подтвердив свою догадку, я гашу сигарету и начинаю чутко прислушиваться к своему организму.

«Кто ищет, тот всегда найдёт!» — так утверждала популярная в прошлом песня. Минут через десять я нахожу у себя все усиливающуюся головную боль, сухость во рту, одышку и другие столь же превосходные ощущения. Достаю зеркальце, смотрю на посиневшую физиономию, которая с успехом могла бы принадлежать утопленнику, и тихо проклинаю себя за бахвальство в начале полёта.

— Это ещё ничего, потом будет хуже! — весело успокаивает проходящий мимо Ермаков. — Хотите чайку? Помогает.

Мы пьём крепкий чай и беседуем. Ермаков в Антарктиде второй раз, надеется в этот сезон отпраздновать сотый вылет на Восток. Условия для полётов здесь несравненно сложнее, чем на Крайнем Севере: если, к примеру, на обратном пути с Востока в Мирном испортится погода, а Восток, как это уже бывало, тоже покроется дымкой, то ближайшая посадочная полоса на станции Молодёжная, в двух тысячах двухстах километрах. Ермакову уже приходилось садиться без горючего в двухстах километрах от Мирного, выручил второй самолёт. Вот и приходится ограничивать полезную нагрузку до шестисот пятидесяти килограммов: брать больше горючего жизнь заставляет.

Командир корабля ещё что-то рассказывает, но мой очугуневший мозг уже не способен переварить поток информации. Ермаков сочувственно кивает и уходит — огромный и весёлый, не поддающийся никакой горной болезни человек.

Завидуя товарищам, которые ухитрились заснуть, я долго и тупо смотрю больными глазами на белеющую внизу пустыню, равнодушно внимаю возгласу штурмана: «Под нами — Комсомольская!» — и ловлю себя на том, что благороднейшие эмоции, которые должен испытывать любой корреспондент на моем месте, вытесняются одной довольно-таки пошлой мечтой: «Вот завалиться бы сейчас в постель и всхрапнуть на сутки-другие!»

Наконец самолёт начинает делать круги и скользит по полосе. Нужно срочно принять все меры, чтобы с достоинством спуститься по трапу. Спускаюсь, с кем-то обнимаюсь, жму чьи-то руки и, переступая деревянными ногами, ковыляю к дому. Рядом такими же лунатиками бредут мои товарищи.

Положа руку на сердце, честно признаюсь: больше месяца я морально готовился к Востоку, долгими часами слушал рассказы о нем, вызубрил наизусть симптомы всех неприятностей, которые обрушиваются на головы новичков, но никак не предполагал, что буду чувствовать себя столь отвратительно.

«Гипоксированные элементы»

Итак, я вошёл в помещение, рухнул на стул, со свистом вдохнул в себя какой-то жидкий, разбавленный воздух[6] и бессмысленно уставился на приветливо кивнувшего мне человека. Где я его видел? Мысль в свинцовой голове шевелилась с проворством карпа, застрявшего в груде ила.

— Ты что, знаком с этим гипоксированным элементом?[7] — спросил кто-то у кивнувшего.

— Дрейфовали вместе на СП-15.

Ба, Володя Агафонов, аэролог! Я бросился к нему в объятия — мысленно, потому что не было в мире силы, которая заставила бы меня подняться со стула. Володя нагнулся и помог мне себя обнять. Вот это встреча! В конце апреля 1967 года я провожал Агафонова, улетающего с одной макушки, а два с половиной года спустя встречаю его на другой — ничего себе карусель! Володя всегда был мне симпатичен, и поэтому встречу с ним я воспринял как залог удачи. Неизменно доброжелательный, с на редкость ровным характером, он мог бы служить моделью для скульптора, ваяющего аллегорическую фигуру: «Олицетворённое спокойствие и присутствие духа».

Володя рассказал, что половина старого состава только что улетела в Мирный, а оставшиеся восемь человек будут сдавать дела новой смене и ухаживать за «гипоксированными элементами».

— Ни в коем случае не поднимайте тяжести и не делайте резких движений, — предупредил он. — Через несколько дней привыкнете.

— Спасибо, — поблагодарил я несмазанным голосом. — Хотя, честно говоря, мне меньше всего на свете хочется сейчас толкать штангу и пускаться вприсядку. Как, впрочем, и Коле Фищеву, который ползёт к вам с распростёртыми объятиями,

— Я стал твоим штатным сменщиком, — заметил Коля, раздвигая в улыбке чернильно-синие губы. — На СП тебя менял, на Востоке меняю…

— Когда же ты сменишь свою рубашку? — засмеялся Агафонов, глядя на знаменитую Колину ковбойку, совершенно выцветшую и с лопнувшими рукавами. Фищев чрезвычайно ею дорожил и берег как талисман, а когда его донимали просьбами: «Скажи, где шил? Дай поносить!» — отшучивался: «Моя рубашка как волосы Самсона!»

Напившись крепкого чая со сгущёнкой и подняв свой жизненный тонус, мы прошлись по дому. В центре располагалась кают-компания, меблированная, скажем прямо, без особого шика: большой обеденный стол, откидная скамья и шеренга стульев, два ряда книжных полок и доска объявлений. Вокруг кают-компании в крохотных каморках разместились научные лаборатории, радиостанция, медпункт (они же одновременно жилые комнаты с двухэтажными нарами), оборудованный электроплитой камбуз размером с кухоньку малогабаритной квартиры, такой же площади баня и холл с двумя умывальниками, он же курилка и комната отдыха. Сбоку прилепились лаборатория магнитолога, дизельная электростанция и холодный склад. Таких скромных жилищных условий я не видел, пожалуй, ни на одной полярной станции.

— С трудом представляю, где мы здесь будем принимать ансамбль Игоря Моисеева, — высказался Фищев. — Придётся, видимо, отменить гастроли.

В последующие недели я не раз слышал, как ребята подшучивали над своими «комфортабельными люксами», отличающимися от купе вагона тем, что жить в них нужно было не день и не два, а целый год; посмеивались над кают-компанией, в проходе которой трудно было разойтись двоим, над холлом, в котором могли одновременно находиться пять-шесть человек. Но в шутках этих была гордость за свою миниатюрную, крепко сбитую станцию, с её рациональнейшей теснотой, станцию, построенную с таким расчётом, чтобы не пропала ни одна калория тепла. Кажется, Амундсен говорил, что единственное, к чему нельзя привыкнуть, это холод, а на Востоке холод космический и, чтобы не пустить его в дом, нужно поддерживать самое дорогостоящее в мире тепло: каждый килограмм груза, доставленный на Восток, обходится в десять рублей!

— Одевайтесь, товарищи экскурсанты, — предложил Агафонов. — Продолжим осмотр на свежем воздухе.

Стояло знойное восточное лето — минус тридцать пять градусов в тени. Под солнцем, катившимся по безоблачному небу, сверкал непорочно белый снег. От этой нескончаемой белизны слезились глаза, даже солнцезащитные очки не спасали от обилия света. Белый снег и тёмные пятна жилья — можно было запросто обойтись без цветной фотоплёнки. Разве что на людях оранжевые каэшки — чтобы легче различать на белом фоне, если придётся искать пропавшего товарища.

Поразителен на Востоке воздух! В него словно вотканы солнечные лучи, таким бы воздухом дышать и дышать, впитывая в себя его целительную свежесть. Но это сплошной обман. Воздух абсолютно сух, он дерёт носоглотку как наждак, мехами работают лёгкие, наполняясь чем-то бесплотным: досыта надышаться здесь так же невозможно, как насытиться манной небесной. Я прошёл десять шагов и задохнулся, словно бегун на десятом километре. С той лишь разницей, что бегун может делать глубокие вдохи открытым ртом — естественные действия, совершенно противопоказанные на Востоке. На нас надеты шерстяные подшлемника — «намордники», как их изящно называют. Они закрывают большую часть лица, оставляя открытыми глаза. При выдохе тёплый воздух охлаждается и содержащаяся в нём влага конденсируется, отчего поминутно потеют очки, а на бровях и ресницах образуются сосульки. Нужно снимать рукавицы и протирать стекла; сосульки растают самостоятельно, когда мы вернёмся домой.

Отдыхая через каждые десять-двадцать шагов, мы начали обход станции. Её центром были кают-компания и пристроенные к ней помещения — все из щитовых домиков. Со времени основания Востока «главный корпус» не раз расширялся путём присоединения к нему очередного домика.