Новочеркасск: Книга третья — страница 41 из 97

— Ваня, — плохо повинующимся голосом сказала она, — тебя тут спрашивал человек.

— Какой? — пожал плечами муж.

— Почем я знаю, — тихо ответила она, — наверное, оттуда. От тех, ради которых мы переехали в этот подвал.

У Ивана Мартыновича вздрогнули губы:

— И что же он сказал?

— Он сказал, чтобы завтра в восемь утра ты был в городском парке у той самой скамейки, на которой уже сидел с Зубковым накануне вторжения немцев. Потом он спросил, когда у тебя завтра начинается смена. Я ответила — в три дня. Человек усмехнулся и проговорил: «Вы не беспокойтесь, он на смену не опоздает».

— Какой он из себя? — быстро спросил Дронов, вдруг подумав о том, что, быть может, это был сам Сергей Тимофеевич Волохов, по жена тотчас же разрушила его предположение.

— Молоденький такой, щупловатый, лет двадцати… На студента обличием смахивает. Руки не рабочие, с тонкими кистями, даже загар наш новочеркасский их не тронул.

— Не знаю такого, — вздохнул Иван Мартынович.

Липа податливо придвинулась к нему, с надеждой спросила:

— Так ты, может, и не пойдешь?

— Да ты что, чудачка.

Дронов горько вздохнул. Она была рядом, всегда манящая и желанная, понимающая с полуслова, готовая ради него на любой добрый поступок. Он всегда убежденно думал, что она — это половина его существования, всех его чаяний и надежд. Но была еще и другая половина, включавшая в себя не одну любовь и семейное счастье. В той было все, что лежало за порогом их дома, что его окружало, едва лишь он перешагивал этот порог, то, что надо было отдавать всем знакомым и незнакомым людям, ради чего жить. И называлась эта вторая половина сухим и коротким словом «долг».

— Нет, Липа, — проговорил он со вздохом и даже слегка отстранил от себя жену. Отстранил мягким, но решительным движением и, почему-то перейдя на шепот, еще раз повторил: — Нет.

И ему вдруг стало ее жалко. Так жалко, что сдавило горло, а большая крепкая грудь долго не могла набрать воздуха.

— Прости меня, но я должен идти, — промолвил он наконец. Она покорно молчала. И только долго-долго слушала, как тикают часы.

— Боже мой, Ваня, значит, начинается это?

— Что такое «это»? — переспросил он.

— Та самая жизнь, ради которой мы сюда переехали?

Он видел ее синие глаза, большие и совершенно сухие, наполовину прикрытые длинными ресницами, горькие, как полынь.

— Чудачка, — рассмеялся он. — Ты же когда-то негодовала потому, что я не отступаю с войсками Красной Армии, радовалась, что я остаюсь в Новочеркасске по заданию подпольного центра, а теперь готова расплакаться. — Он крепко прижал ее к себе, ощущая знобкую нежность, заглядывая в повлажневшие глаза, попросил: — Ну, дай слово, дай слово, что не будешь хныкать. Тоже мне еще жена подпольщика.

Но Липа отрицательно покачала головой.

— Нет, Ваня, — нахмурившись, сказала она. — Не дам. Я все-таки баба, Ваня, обыкновенная русская баба. И буду не находить себе места до той самой минуты, пока ты вновь не постучишься в нашу дверь.

Улицу своего нового местожительства, заканчивавшуюся их домом на взгорке, Дронов называл про себя улицей гудков. Они и на самом деле сопровождали жизнь ее обитателей не только с рассвета и до заката, но даже и ночами. Во время недолгого пробуждения напоминали ему, Дронову, о том, что теперь и он живет на окраине, занимаемой представителями могучего племени железнодорожников.

Какими они непохожими были, эти гудки. Паровозы ФД, которые с грохотом проносились во главе скорых поездов и длинных товарных составов, возвещали о своем вторжении из-за поворота на станционную территорию басовитыми, хорошо поставленными голосами. Не так величественно заявляли о себе менее мощные их собратья, водившие составы пригородного сообщения. И уж совсем чахлыми голосами обладали маневровые «кукушки», «манечки», «щуки», среди которых Иван Мартынович всегда мог бы по гудку в общем паровозном хоре узнать свой К-13, если им управлял его сменщик, пожилой, морщинистый, под полвека годами, Сергей Сергеевич Сергеев, которого острословы сокращенно именовали «Сергей в кубе», человек степенный и малоразговорчивый.

Что же касается единственного подчиненного, то им у Дронова был его кочегар зеленоглазый разбитной парнишка Костя Веревкин, старательный парень, работавший на станции еще с довоенного времени. Узнав, что Дронова, в прошлом инженера целого завода, пусть не такого уж большого, взяли теперь на станцию машинистом всего-навсего маневрового паровоза, он, удивленно качая головой, спросил:

— Гы… Чего это вас так, Иван Мартынович, понизили? За какие такие провинности, ежели не секрет?

— Так ведь оккупация пришла, Костя, — уклончиво ответил Дронов. — По-другому жить мы стали.

— А-а, — не то грустно, не то с упреком вздохнул парень и низко на глаза потянул козырек промасленной, утратившей свой первоначальный цвет кепки.

Дронов вздохнул: «Как он живет, этот парень, о чем думает? Вот бы кого приблизить к подпольной группе, если разрешил бы Сергей Тимофеевич. Только присмотреться получше надо, чтобы вопрос об этом ставить». Голос маневрового паровоза К-13 был тонким и пронзительным, и принадлежность его к полюбившейся «кукушке» Дронов узнавал буквально по первому звуку. Вот и сейчас, готовясь идти на встречу с кем-то из руководителей подполья, Иван Мартынович невольно затаил дыхание, во второй раз услыхав гудок своего паровоза.

Под не слишком-то тяжелыми шагами скрипнули ступеньки крыльца, и в сыроватом настое утреннего воздуха прозвучал сипловатый тенорок:

— Свою «кукушечку» слушаете, Иван Мартынович, спозаранку?

— Ее, — улыбнулся Дронов признательно.

К нему подошел сосед Петр Селиверстович, потрогал свои обвисшие усы, застенчиво сказал:

— Паровозный хор не хуже, чем в соборе, соседушка? Правильно делаете. Это не Бетховены и не Бахи там разные. Это голос земли и рельсов, по которым поезда бегут. Я вот тоже. Дня не проходит, чтобы либо утром не вышел, либо даже ночью, если сон не берет. Это какая же музыка! А! И еще к ней огни, надо сказать, наши железнодорожные огни желтые, зеленые, красные. Вы это что причепурились? В костюм облачились, так сказать? Никак, в город собрались?

— В город, — уклончиво ответил Дронов. — Хочу до Азовского базара проскочить. Может, на толкучке старые часики системы Павла Буре на мучицу сменять удастся.

— Может, и сподобится, — согласился Петр Селиверстович и, лениво зевнув, отправился восвояси.

Не желая больше приковывать к себе ничьего внимания, Иван Мартынович поднялся по узкой тропке на самую вершину косогора, откуда уже начинала карабкаться к центру Новочеркасска мощенная булыжником улица, и быстрым широким шагом направился к Красному спуску, соединявшему соборную площадь с вокзалом, поднялся до первой же по счету Кавказской улицы, топорщившейся острыми булыжниками мостовой, и зашагал еще резвее.

Не больше получаса понадобилось ему, чтобы очутиться перед распахнутыми воротами Александровского парка. Он вошел в городской парк, всегда малолюдный в ранние часы. Влюбленным парочкам при ярком свете наступившего дня делать здесь было нечего, старики инвалиды завершили свой моцион несколько раньше, да и не было охотников в одиночку показываться в городском пустынном саду в дни фашистского нашествия.

И все же Иван Мартынович бросил беглый взгляд на ту самую скамейку, на которой сидел он недавно с Зубковым и Сергеем Тимофеевичем Волоховым. Она была пуста, и это настораживало. Поглядев на циферблат часов, Дронов убедился, что время, назначенное для встречи, стрелки уже добросовестно отсчитали. Он недоуменно пожал плечами, поднял голову и только теперь увидел, что от противоположных входных ворот сада по самому центру широкой, желтой от гравия аллеи к нему размашистым шагом приближается одинокая фигура в сером костюме. Узнав Зубкова, он быстро двинулся навстречу, но из предосторожности пошел не по центральной, а по боковой аллее. Не доходя до раковины, в которой в мирные вечера всегда играл полковой оркестр, резко своротил влево и снова вышел на центральную аллею, едва не столкнувшись с Зубковым, так что тот попятился и пробормотал:

— Скаженный, чуть было как полуторка на меня не налетел.

— Так это же от радости. Сколько дней не виделись…

Под серой полоской усиков у Зубкова блеснули золотые коронки.

— Всего шестнадцать, Ваня.

— А в оккупации день за три надо считать, — засмеялся Дронов. — И то, как минимум, дорогой Михаил Николаевич. А я без руководства сколько дней, можно сказать, пробыл. Спасибо, что вызвали.

Смуглое лицо Зубкова стало озабоченным:

— Погоди-ка с изъявлением чувств, Ваня. В нашем распоряжении на разговор всего две-три минуты, чтобы не засекли глаза недобрые чьи-нибудь. Я буду делать вид, что закуриваю, а ты слушай.

Он долго разминал папироску в твердых пальцах с тронутыми желтизной от курения ногтями, потом делал вид, что папироска погасла и надо зажечь ее снова.

— Сегодня ночью между двенадцатью и часом должен взлететь к чертям на воздух фашистский склад с боеприпасами в районе Балабановской рощи. Отголоски взрыва, возможно, и ты услышишь на своем от нее далеком конце города. Суть не в этом. Если все будет в порядке, от двух до трех ночи к тебе постучится человек, которого ты должен будешь спрятать до утра. Сделаешь?

Иван Мартынович не раздумывая кивнул головой:

— Сделаю, Михаил Николаевич. Но как я его узнаю?

— Он тебе пароль назовет, — ответил Зубков. — Пароль — «Три карты». А твой отзыв — «Ария Германа». Это есть такая ария в опере «Пиковая дама». От Александра Сергеевича Якушева узнал. А ты-то сам представление имеешь о том, что такое опера?

— Самое туманное, — улыбнулся Дронов. — И тоже со слов того же самого Александра Сергеевича. Однако, как мне кажется, и мой руководитель в этом отношении далеко от меня, грешного, не ушел. Не так ли?

Зубков смерил его ироническим взглядом:

— А вот и ошибся, Ваня Дрон. Я еще на втором курсе техникума учился, когда в наш Новочеркасск заезжая опера прибыла на гастроли. Вот и достался тогда ударнику учебы студенту Зубкову билет на галерку. Так что я этих самых Фаустов и Мефистофелей еще в ту пору насмотрелся. — Он вздохнул, вспомнив те давно прошедшие времена, сказал: — Ничего, окончится война, я тебя в Москву повезу серость твою пролетарскую ликвидировать. В Большой театр сходим. Самую лучшую нашу оперу будешь слушать, с Козловским, Лемешевым. Ну, а теперь прощай, нам пора расходиться. — И, не по