языков, только подталкивали их друг к другу. Как-то незаметно их дружба переросла в любовь.
Расставаясь однажды за полночь у маленького белого флигелька, Андрейка несмело обнял Любашу и начал целовать. Губы у Любаши были холодные, жесткие, и она испуганно оглядывалась по сторонам.
— Ты не лукавишь? Ты меня взаправду любишь? — захлебнулась она жарким шепотом.
— А то… — покорно ответил Андрейка. — Еще с того дня, когда ты меня в бурьяне кормила. Даже барские побои от твоей ласки болеть перестали.
Андрейка и подумать не мог, сколько радостей в скудной и подневольной его жизни будет открывать каждая их встреча. Уже ни от кого не таясь, взявшись за руки, свободно ходили они по селу, не стыдясь порою откровенно завистливых взглядов.
Однажды на закате солнца гуляли они по околице и услышали дробный стук копыт. Любаша обернулась первой.
— Барин скачет, — сказала она и вопросительно поглядела на Андрейку. — Уйдем от греха.
— Уйдем, — миролюбиво согласился он, увлекая девушку в жесткие густые кусты орешника, стеной отгораживавшие подходы к заброшенной риге. Но едва они успели спрятаться, как топот стих, лошадь перешла на шаг, а потом и вовсе остановилась.
— Эй, кто там? — отрывисто окликнул Веретенников, свешиваясь в седле. — Что за люди? А ну, выходи!
Андрейка и Любаша с потупленными взглядами вышли из кустов. Барин был трезвый и злой. Глаза с красноватыми прожилками сердито смотрели на парня и девушку, насмешливо вздрагивал капризно изогнутый рот. В руке он держал тот самый арапник, которым огрел когда-то Андрейку. Внезапно глаза его оттаяли, потеплели. Они сразу охватили гибкую фигурку Любаши в ситцевом сарафане и стоптанных башмаках, остановились бесцеремонно на загорелых, по локоть обнаженных руках и небрежно скользнули по парню.
— Ах это ты! — негромким и не очень добрым голосом произнес он. — Мой крестник! Ну что? Спина больше не болит?
— Зажила, барин, — мрачно подтвердил Андрейка, не поднимая на него глаз.
— А чего же ты от своего барина прячешься? Смотри, парень, а то ведь за мной двадцать шестой удар остался. — Он секанул арапником вокруг себя синеватый от сгустившихся сумерек воздух и, ни слова более не сказав, ускакал.
— Не к добру мы с ним повстречались, — выговаривала мрачно Любаша. Андрей не ответил, лишь крепче прижал ее к себе.
…По весне, когда были закончены на полях посевные работы, все предварительно обсудив, пришли они однажды вечером к своему барину и бухнулись ему в ножки.
Веретенников ужинал. Как и обычно, он сидел и ел из дорогой посуды, а костистый молчаливый управляющий Штром стоял навытяжку с рюмкой водки в руке. Этот напиток он предпочитал всем другим и на не слишком настойчивые предложения барина закусывать отвечал односложно: «Я уже поужинал, Григорий Афанасьевич». Увидев крепостных, опустившихся перед ним на колени, Веретенников вопросительно перевел взгляд с них на Штрома, недоуменно пожавшего под этим взглядом плечами, затем снова на них.
— Это что еще за спектакль? — спросил он строго, вперив остановившиеся глаза свои в Андрейку.
— Барин, Григорий Афанасьевич, — протянул парень фальшивым голосом, — милостивец наш всемогущий…
— Ну, полноте, — резко обрушился на него Веретенников, не терпевший заискивания. — Какой я тебе милостивец, ежели ежедневно секу. Говори толком, не видишь, что ли, у нас вечерняя трапеза в полном разгаре.
И тогда Андрейка выпалил напрямую:
— Разрешите нам пожениться, барин.
— Что? — воскликнул озадаченный Веретенников и, опираясь на позолоченные резные подлокотники древнего фамильного кресла, выскочил из него. Подойдя к Любаше и глядя на нее одну, он жестко выговорил: — И ты… ты хочешь стать женой этого чудища?
Любаша подняла на барина синие беззащитные глаза.
— Мы жить друг без друга не можем, Григорий Афанасьевич.
— Слова! — выкрикнул барин и заметался по гостиной. — Слова, и не больше, и никакими чувствами они не подкреплены. Я не верю, чтобы ты его так сильно любила.
Непонятно почему, от одной только мысли, что этот лохматый огромный парень с дерзкими черными глазами так понравился нежной красивой девушке, Веретенников пришел в ярость.
— Ну говори, говори, — поторапливал он Любашу. — Ага, молчишь… вот видишь, задумалась. Значит, я прав.
— Я люблю его, Григорий Афанасьевич, — повторила Любаша, и глаза у нее стали кроткими-кроткими. — Сильно люблю, навечно.
— Зачем же вы нас обижаете, барин? — мрачно вступил в разговор Андрейка. — Мы же тоже люди.
— А ты помолчи, — резко осадил его барин. И разговор захлебнулся. Веретенников постоял перед Любашей, затем снова сел в кресло и громко забарабанил по столу пальцами в кольцах и перстнях. — Так, так, — пробормотал он. — Следовательно, пришли просить моего согласия?
— Пришли, барин, — ответили оба в один голос, не вставая с колен.
— Ну хорошо, — остывая, произнес Веретенников, — допустим, я разрешу. Но ты представляешь, Любаша, что может произойти? А вдруг его осенью забреют в рекруты, что тогда? Сразу станешь соломенной вдовой. Нет, давайте осени лучше дождемся.
Они ушли из барского дома угрюмые и подавленные. А Веретенников, несмотря на принятую им большую дозу спиртного, улегся спать совершенно трезвым. Он долго метался на широкой своей двуспальной кровати под атласным одеялом, с холодной яростью про себя думал: «Ну что такое, в сущности, сорок восемь лет, если ты здоров и жилист? Разве это уж такая безнадежная старость, закат всем желаниям и порывам? Пусть грех, пусть у всех на глазах, но разве я, вдовец, не вправе обласкать эту чудесную крепостную девчонку? Ведь каждая крепостная душой и телом принадлежит мне. И телом, — повторил он про себя и с ненавистью подумал о парне, воле которого покорна так похорошевшая Любаша. — Нет, не достанется она этому мужику, — твердо решил Веретенников. — При первой же оказии велю в солдаты его забрить».
На другой день вечером к нему завернул помещик Столбов и привез с собой какого-то изрядно потрепанного господина с рыжей запущенной бородой, в лоснящемся фраке и черном цилиндре.
— Мон шер Григорий, имею честь представить. Мой кузен литератор Слезкин Арсений Иванович из Санкт-Петербурга. Что за способность всматриваться в пласты нашей жизни, видеть романтику и благородство нашего русского дворянства, что за полет мысли! Не сомневаюсь, он тебя очарует, мон шер. Его нашумевшие фельетоны печатались в «Ведомостях», и публика была в восторге. Правда, мой кузен в настоящее время находится в весьма стесненных денежных обстоятельствах, но…
— В долг я денег не дам, — бесцеремонно перебил Веретенников.
Столбов забегал вокруг стола — у него сначала двигался выпуклый животик, за ним он сам — и запричитал:
— О нет, о нет, что ты, мон шер! Ни о какой субсидии и речи не идет. Я просто имел счастье доставить тебе удовольствие знакомством с нашим столичным литератором. Мы так рады побывать у тебя!
— Тогда садитесь за стол, и будем водку трескать, — еще грубее предложил Веретенников, которому до смерти не хотелось видеть их обоих. Он неохотно взял, со стола колокольчик и, когда в дверях появился пожилой и вечно сонный камердинер Яков, коротко заявил:
— Ты что-то очень плохо сегодня выглядишь, Яков. Иди домой, голубчик, мы с гостями одни останемся.
— Слушаюсь, барин, — поклонился слуга, — осмелюсь спросить, кто же тогда будет подавать вам кушанья?
— Отдохни, — повторил Веретенников, — а подаст нам ужин пускай та молодая девка, что посуду моет на кухне. Как там ее зовут? — И он прищелкнул пальцами, сделав вид, что забыл. — Любкой, что ли?
— Точно так, — грустно подтвердил старый слуга, не однажды бывавший свидетелем барских забав с крепостными девушками. — Не извольте беспокоиться, все будет исполнено. Ее как? Принарядить прикажете?
— Ступай, ступай, Яков, — ответил Веретенников, — пусть как она есть, так и выходит к нам. Кушанья подаст и будет свободна.
Когда испуганная и даже побледневшая от столь неожиданного приглашения в барские покои Любаша появилась в гостиной, гости остолбенели. Едва успела она выйти на кухню за бутылками и закусками, как Столбов, воздев к потолку руки, воскликнул сладеньким голоском:
— О, мои шер Григорий, я вижу, вам не изменяет хороший вкус! Какие изящные движения, какие ножки! А ты обратил внимание, друг мой Слезкин, на ее тонкое, бледное лицо? Она словно с полотна бессмертного Рафаэля сошла. Не так ли?
— О да, — мрачно подтвердил гость из Питера. — Эта девушка способна поспорить с самой Венерой.
— У тебя уже с ней амуры, мон шер Григорий? О! Мы лишь можем тебе позавидовать.
Любаша носилась то вниз, на кухню, то назад, в гостиную, где затевалось пиршество, то в кладовую, и у нее тяжелели ноги от страха и ощущения надвигающейся беды. Она бледнела, слушая их откровенно циничные восклицания, понимая, что трое бесцеремонно стараются рассмотреть ее всю, как красивую скаковую лошадь на торгах. Однако испуг оказался напрасным. К полуночи барин был смертельно пьян и еле-еле держался в кресле.
— Мон шер Григорий, — верещал Столбов, — мы никуда не хотим уезжать в эту темную ветреную ночь. Не ровен час, в Змеином буераке нас, твоих верных и преданных друзей, настигнут разбойники и всех до единого изничтожат.
Пьяно икнув, Веретенников пробормотал:
— В моем имении нет разбойников, я их всех пересек. Я их каждый день секу. А вы… вы можете оставаться, черт с вами. Мы еще утром по лафитничку мадеры саданем. Только девку… девку мне эту самую позовите.
— Я здесь, барин, — упавшим голосом проговорила Любаша.
— Ах, это ты, — ухмыльнулся Веретенников, в глазах у которого Любаша уже двоилась, расплываясь в бесформенное розовое облако. — А почему так тихо говоришь? Ты уходи. Уходи, чтоб я тебя сегодня не видел. И ни одному из этих господ не позволяй себя провожать.
— Слушаюсь, барин.
Любаша белой тенью выскочила из барского особняка и за полночь постучалась в крайнее окошко белого флигелька, в тесную каморку, где обитали старый конюх Пантелей и Андрейка. Он будто почувствовал, тотчас же прилип лицом к холодному стеклу, кивнул головой, и это означало: сейчас выйду.