си, индейки и куры.
Венька терпеть не мог этого места. Пока мать приценивалась, торговалась и, отсчитав деньги, погружала продукты в кошелку, он со скукой толкался в толпе, грозившей его завертеть, как щепку в водовороте. Серо-карие глаза его становились тоскливыми, и он снова мрачно почесывал одну ногу другой. Но вот мать с бисеринками пота на лбу склонялась к нему и устало говорила:
— Фу-у, кажется, можно и домой возвращаться.
И тут наступало мгновение, ради которого он всегда так стремился ходить с матерью на базар.
— Ма-ам, — жалким голосом тянул Венька, — а туда мы с тобою пойдем?
— Куда это туда? — прикидываясь непонимающей, спрашивала Надежда Яковлевна.
— Да на толчок, — жалобно тянул Венька.
— Некогда уже, — с напускной сердитостью говорила мать. — Дома отец и Гриша ждут, пора и завтракать, а у меня ничего не готово.
— Ма-ам, ты же обещала, — еще настойчивее подступал к ней Венька, и подбородок его начинал вздрагивать от обиды. — А сама говоришь, что слово надо держать.
— Ну вот еще, опять яйца курицу учат, — возмущалась Надежда Яковлевна.
— Ты не курица, мам, — фальшиво хныкал Венька, — ты орлица.
Он сказал это однажды за столом при гостях, чем вызвал взрыв хохота, и теперь во всех трудных ситуациях к месту и не к месту повторял этот свой неотразимо действующий на нее «афоризм».
— Ладно, идем, — сдавалась мать, — я по пути куплю в пассаже два фунта телятины. Отцу она очень полезна. А ты дай слово, что ничего не будешь клянчить.
— Даю, мама, ура! — отчаянно кричал Венька.
Толкучка в ту пору была в двух шагах от рынка: стоило только пересечь широкий Платовский проспект или просто Платовскую, как его именовали многие горожане, и пройти через мясной пассаж.
Венька всегда норовил остановиться на самой середине Платовского. Уж больно интересно было сначала повернуть голову направо и над тополиными зелеными верхушками увидеть впечатанные в синеву неба купола кафедрального собора, сверкающие нетускнеющим золотом крестов. От этого вида аж дух захватывало. А потом было не менее интересно: словно по солдатской команде «Налево» повернуть голову и бросить взгляд на знаменитую триумфальную арку, построенную к ожидавшемуся приезду царя Александра I, но так им и не осуществленному. Желтые ворота стояли на самом спуске проспекта. Здесь вторая по значению улица Новочеркасска словно бы ломалась: сначала устремлялась резко вниз, а потом круто поднималась вверх и превращалась в широкую дорогу, по которой можно было ехать или скакать и в Ростов, и на хутор Мишкин, где многие годы жил Платов, и даже в Таганрог, где умер Александр I, так и не осчастлививший столицу Дона своим визитом, и во многие другие кавказские города, которые даже и присниться не могли Веньке. Мальчик буквально замирал на этом месте и простаивал до тех пор, пока заждавшаяся мать сердито не дергала его за ухо.
— Заснул, что ли? Если не хочешь идти на толчок, повернем домой.
Но на толчок они сегодня попали, купив по дороге в пассаже два фунта телятины. Под толкучку в городе была отведена параллельная рынку улица. Ее неширокое пространство с рядом разноцветных киосков в утренние часы было всегда заполнено бурлящей говорливой толпой. Здесь можно было увидеть и босяков, при встрече с которыми почтенные обыватели начинали хвататься за свои карманы, и крикливых пышнотелых перекупщиц в ярких кофтах с короткими рукавами, с красными от избытка здоровья лицами, и профессора, зашедшего поискать редкую книгу.
Всякий, кто заплатил двугривенный, имел право, переступив границы толкучки, продавать на ней что угодно и по какой угодно цене. Никаких торговых рядов тут не было. Мелкие вещи, в основном разную обувь и одежду, обычно продавали с рук. Но чаще всего обыватели, оплатившие свое право на торговлю, располагались прямо на мостовой. На разогретые солнцем булыжники они стелили старые продранные одеяла, мешки или покрывала предельной ветхости и выставляли на них свой товар. И бог ты мой, что это был за товар! Все можно было увидеть и приобрести на толкучке: и потускневшие канделябры платовской поры, и ржавые сабли, в свое время орошенные кровью янычар, и самовары из меди и белого никеля, и самого разного происхождения в простой и нарядной оправе иконы с ликами святых.
В черных крылатках, с худыми, нездоровыми, посеревшими лицами живописцы за бесценок сбывали свои неудавшиеся шедевры, с горечью вспоминая, что, когда брались за кисть, мечтали созерцать их на лучших вернисажах России, рядом с картинами Репина, Левитана, Саврасова и других. Были бабушки, монополизировавшие торговлю уродливыми разноцветными глиняными копилками в виде кошек, лисиц, собак или уточек с разинутыми ртами, требующими немедленного пожертвования. И странное дело, товар этот в те времена пользовался немалым спросом. Была тогда мода дарить такие копилки и новорожденным, и новобрачным, и даже новобранцам.
На разостланных покрывалах стояли ботинки, сапоги, туфли, либо новые, либо изрядно поношенные, либо совсем старые, но покрытые обманным лаком, способным облезть при первой капле дождя. Коллекции марок, расписные игрушки, колоды карт — все было на толчке. Но особую его гордость составляли дяди и тети, торговавшие старыми книгами, те самые, что гордо именовали себя букинистами. Карманники и аферисты, наводнявшие в ту пору толчок, из одного уважения к загадочному слову «букинист» относились к ним с откровенным почтением, и даже самые неисправимые из них никогда не пускали в общение виртуозного матерного слова. А в каких только обложках и каких времен не продавались книги! Рядом с подшивкой «Красной Нивы» лежали комплекты старой «Нивы», рядом с сочинениями Максима Горького — сочинения графа Салиаса или «Любовные утехи Екатерины Второй». Для любителей находились комплекты царских марок и денежных знаков. Единственную осечку допустил один из букинистов, за что и был едва не побит, — когда он осмелился рядом с портретом немецкого естествоиспытателя и путешественника Брема выставить для распродажи портрет Николая Второго в изящной лакированной рамке. При всеобщем бурном восторге кто-то на своей коленке разломил этот портрет и одну из половинок бросил в лицо продавцу, который еле успел увернуться.
— Ты что продаешь, контра! — рявкнул широкогрудый лохматый парень в матросской тельняшке.
Надо сказать, что, хотя в Новочеркасске мелководный Аксай раз и навсегда исключил возможность базирования военно-морского флота, полосатая тельняшка была в те годы любимой формой одежды рыбаков, владельцев баркасов и лодок, иных рабочих парней, и в особенности блатных, которых появлялось на толкучке великое множество. Дюжий парень выглядел настолько угрожающе, что насмерть перепуганный старик жалко пролепетал:
— Не бейте меня, дорогой товарищ… Это я сослепу Николашку сюда принес. Думал, второй портрет Брема.
Толпа, сгрудившаяся вокруг букиниста, расхохоталась, и конфликт на том завершился.
Венька любил толчок за его пеструю разноголосицу, за веселое треньканье балалаек, гитар и мандолин, которые тут же опробовались покупателями, за бойкий торг продавцов. Но еще больше он любил слушать одноглазого дядю Тему, ежедневно распевавшего здесь то озорные, а то и вовсе полусрамные частушки, смысл которых далеко не всегда доходил до мальчика. Надежда Яковлевна наперед уже знала, как Венька поведет себя на толчке, и он никоим образом ее не озадачил, когда стонущим голосом стал канючить:
— Мам, там дедушка солдатиков продает… купи.
— Да у тебя дома целая коробка!
— Те не такие… Эти настоящие, английские. Купи!
— Денег уже не осталось после базара, Венечка.
— А зачем ты мясо покупала в пассаже, могли бы без телятины обойтись.
— Ты что же, родного отца голодным хотел оставить?
Венька для порядка пошмыгал носом, но, убедившись, что его тактический прием никакого впечатления на родительницу не производит, сдался.
— Тогда пойдем хоть дядю Тему послушаем.
— Это можно, — согласилась мать, чтобы хоть таким образом отвлечь его.
Дядя Тема был такой же неотъемлемой, частью Новочеркасска, как памятник Ермаку или собор. Никто не знал, когда и откуда он пришел, где и при каких обстоятельствах потерял левый глаз, всегда скрытый под черной повязкой. Справедливости ради надо сказать, что весьма редко он все же повязку снимал, и тогда все видели в глазнице мертвый зрачок. Каждый день, если не было лютого мороза либо проливного дождя, приходил он, высокий, костистый, с тяжелым баяном на плече и посохом в правой руке, на толкучку и в самом конце ее устраивался на сбитом из неотесанных досок пустом папиросном ящике со штампом донской табачной фабрики.
Он снимал со своей лысеющей головы кожаную фуражку, которую носил в прохладные дни, либо соломенную шляпу, если это было летом, и клал свой головной убор на булыжную мостовую так, чтобы люди могли бросать в него мелочь. Сняв с плеча баян, он устраивал его на коленях, и, едва только сильные пальцы пробегали по клавишам, народ окружал его со всех сторон, позабыв о двух-трех слепцах, постоянно певших под балалайку дурными голосами.
— Почтенные сыны и дщери славного города Новочеркасска, сейчас я вам представлю в полной форме свою лучшую программу с прологом и эпилогом, — откашлявшись, с достоинством обращался дядя Тема к собравшейся толпе своим довольно хорошо поставленным баритоном. Сегодня он был в редкостном ударе. Надежда Яковлевна успела протолкнуть Веньку в самый первый ряд слушающих. Под сильными, покрытыми синеватыми ногтями пальцами зарыдали клавиши, и, как ей показалось, единственный глаз дяди Темы вперился в нее. С минуту она испытывала на себе непонятно-тяжелый чужой взгляд, а потом растянулись мехи баяна, и грустная песня поплыла над головами людей.
Скакал казак через долины,
Через маньчжурские поля…
Чуть хрипловатый баритон брал за душу, к тому же дядя Тема отлично себе аккомпанировал, и толпа росла. С невозмутимо застывшим лицом пел он частушки, вызывающие взрывы смеха: