Новое и Жеребцы — страница 2 из 9

авке народу - не протолкнешь... Одна вот забота - Прасковье найти жениха такого, чтоб стоющий. Все же войной Парфен Палч интересовался - выписывал "Русское Слово" и, прочитав газетину от начала до конца, еще раз возвращался к телеграммам под рубрикой "Вторая отечественная война", - аккуратно передвигал на стенной карте флажки. Мужики, заходя в лавку, любили поговорить, поспрашивать - как, дескать, дела? Пощипывая бороденку - редкая она, хоть волосья считай - отвечал Парфен Палч: Расшибем его, Гогельцернера, обязательно! - и начинал сыпать польскими городами и местечками, ровно будто пшено курам кидал. Мужики, не понимая чужих тех слов, восторженно охали, крутили головой и матерились вполголоса: - Расшибем! Но за восторженной матерщиной, за гоготанием угодливым - крылось трудное, тяжелое недоумение. И каждый, спрашивающий: - как, дескать, дела? - накрепко был привязан к мудреным польским названиям, потому у каждого где-то в нутре непонятных этих имен - сын, брат, или зять... Пахло в лавке ситцами, мочальными кулями из-под соли, керосином. Наторелые Парфен Палчевы руки с треском пороли ножницами блестящий ластик. Паня, не слушая отца, локотилась на конторку, думала о самом заветном своем и дорогом: вспоминала алтарные двери в церкви - архангела с огненным мечом и русыми кудрями... Эх, и надоели же ей все эти новости, местечки, пленные и перестрелки! Тишка украдкой пялил на Парасковью Парафеновну единственный свой глаз, мутный, как селедочный рассол - Паня замечала это, поводила шерстяным плечиком: чего ему, спрашивается, нужно? Вечером, заперев лавку на три замка, Растоскуев шел домой, пил в палисаднике чай с медом и баранками. В воздухе плавала золотая невкусная пыль, по улице бегала отставшая от стада овца, мемекала, понапрасну старалась найти потерянное жилье. В этот закатный час бабы сходились у колодцев в пестрые кучки - отвести душу. - Вась, Варварин-то письмо прислал... - Да ну? - ... хрест ему выдали. А Варвара - убивается, что мне говорит с того хреста, с хрестом, говорит, а ноги нету. - Да, матушка, да, - какое! Хорошо живой осталси. - Чего уж хорошего! Без ноги-то. - Корми его теперя! - И што ж это, бабоньки, будет? Нца... - А Никита, Похлебкин, - вовсе без вести. - Ну, Никит! Никит это что, Никит это ничего, он безродный, об ем плакать некому. - Растоскуй зато попользовался! - Все добро к себе перетаскал... Как же, - все как есть. - Хрестный называется! Расходились нехотя, в ведрах чуть слышно плескалась вода. Небо становилось глубже и темнее, в палисаднике, за невысоким заборчиком, остывал пустой самовар, сладостно пахли левкои - лиловые и алые. Близилась ночь, в задах, у гумазеев, девки орали песни, к песням приплеталась похабная частушка подростков, мнивших себя парнями, но пели они ребячьими голосами и гармошка неумело отставала от слов. Засыпало село по-летнему, без огней. В избах после ужина пахло прокисшей похлебкой, крепко жиляли блохи - и часто засиживались мужики у соседа, на ступеньках дряхлого крыльца: напаивая ночь душистым махорочным запахом, осторожно, негромко говорили в темноте. Здесь уже не было дневной, ненастоящей восторженности и часто тлела между спокойными словами готовая вспыхнуть злоба. - ...а теперь замечаю - мало их, совсем не видать. Прежни года возьми: как вечер - летят. Туча! А теперь не видать... Все, брат, туда тянутся, потому им тама приволья... - Да-а... Приволье им тама: народу-то портют сколько... Страсть! Чего только нет - и ружом его, и штыком, и с пушки, - как на мидведя... Ха! - А теперь не то еще! Сенька Комаров, с Орешкова который... - Иван Саввичев, что ль? - Во-во!.. Так он говорит, таку штуку надумали - газы называется. Вроди дыма. Как дыхнешь его - так тебе и крышка: все груди сожгет. Теи газы еще вреднее. Смолкали, крепко затягивались, думая о газах, сжигающих грудь. Мешаясь с махорочной приторностью, доходил от дворов отчетливый навозный дух. Глубоким и звучным становилось в тишине дыханье коров. - И с чего только заводют яе? - В том-от и штука-то... - Известно с чего. За землю она происходит, чтобы земли набрать лишнее... А землю разве даром даст кто? Нипочем, брат, не даст - фиг тебе! - Где уж... И тем-то, небось, неохота, астрийцам-то, - землю-то, говорю... - В том-от и дело вся! Церковь жиденьким медным баском отсчитывает десять. Пора... Встают - расходятся по домам. - Прощай, Семеныч. - Прощай, - отвечает сосед и задумчиво прибавляет вслед: - А тольки нам от той земли проку нету. Нет, говорю, с ей толку... Нам бы и своей, русской, хватило б... - Хватить-то хватило б, чего уж! - Прощай, Семеныч! Расходились. Каждый думал - хватить-то хватило б, да вот... А за селом, за речкой, холмами и низинками лежало поместье, просторные куски своей, русской, земли. Сизели заросевшие яровые, гречиха стлалась белой простынею, над луговиной клочьями плыл туман... Паня зажигала лампу, подсаживалась поближе к огню, раскрывала книжку. Десятки сереньких, одинаковых книг - и во всех одно и то же: люди с красивыми именами и лицами, любовь, слезы... - Эк ее, не начитается никак, - бурчал Парфен Палч спросонья, - да ложись ты, дура! Паня шла к себе, медленно расчесывая тусклые, рыжеватые волосы, гляделась в зеркальце, думала о том, какое у ней безобразное имя - ни в одной книжке не встретишь такого - думала, вздыхала, покачивала головой: ну, кто полюбит ее Прасковью Парфеновну?.. Тишка, корчась за коноплями, жадно, не моргая впивался в маленькое окошко - там, за окном обнаженные руки и плечи уплывали из сорочки, сорочка колко отставала на груди... Гасла немощная лампочка. Тишка выбирался из огорода - караулить лавку. А Паня ложилась, ясно видела - прятался в темноте, летней, не очень темной - тот, вычитанный, придуманный, с гордым лицом архангела Михаила, с прекрасным лицом, написанным на алтарных дверях... - Милый, - шептала она, - ну, скорее... Сладко скрещивала она под одеялом ноги, плотно смыкала глаза, и все ясней, все желанней, близился тот, тот самый он. 5. АКИМ-БОБЫЛЬ ...Осень, зима, война, темные жуткие ночи, длинные, будто и конца им не будет никогда, темные слухи - шопотами передавали их друг другу, рассказывали, что в такой-то вот губернии и волости, такой-то вот проживал старичек, а к старичку тому, что ни ночь, приходил другой старичек старый, и был де тот старый старичек, сам Никола, заступник мужичий, и говорил он... Промеж грузных, лохматых туч висела страшная багровая луна, бабы шопотами рассказывали про Николу, про мертвых солдатиков, что идут по ночам с далекого фронту к родимым погостам... Было жарко и смрадно в избах, на полатях ворочались дети, а в сени ветер наносил сухие вороха сыпучего снега... И, может, в самом деле брели в те ночи, по глубоким российским снегам мертвые люди в солдатских шинелях, несли в стынущих синих руках саперные лопатки с короткими держаками, чтоб лопатками этими, на погосте своего стародавнего прихода, выстроить себе последнее земляное жилье? Подолгу молились бабы ложась, в низких поклонах опускали головы к полу, но не помогала молитва, потому что не может молитва помочь, когда в письмах солдатских, в каждой корявой строчке прячется трудная солдатская смерть... Осень, зима, весна, и вот - в дождливую мартовскую ростепель, в серые весенние дни, когда рухнувшая дорога вилась желтым червем по грязному снегу, - впервые разлилось по деревне: "Царя-то... царя-то, батюшку!". Все было просто, по обыкновенному, привычно - почки на лозинах, рыхлые облака, жидкая кашица из снега и воды на улице... В избах по-прежнему висели подле образниц нелепые лубки, на которых доблестный казак Козьма Крючков одним махом побивал десяток обрюзглых немцев, - колол их пикой и рубил шашкой, похожей на коромысло, - и картинки эти по краям были из'едены тараканами. Все так же возились в духоте полатей ребятишки, - шушукались, засыпали... Но сам Парфен Палч, в газетине все тонкости прочитав, говорил: - Правда, ребята, правда. Покарал, стало быть, господь. Потому бабы торопливыми шопотами пугали друг дружку: - Чтой же теперь будит-то? А мужики глядели недоверчиво и, хотя накрепко запертое мужичье нутро билось и рвалось наружу, вздыхали: - Ох, грехи, грехи... - Каждому, значит, браток, свое... В лавке, в чайной, говорили про Распутина. Аким-бобыль, только намедни вернувшийся домой по причине контузии в пах, едва успевал рассказывать: - Форменный бардак развели, что самая эта царица, что дочки ейные - ну так к ему, к Гришке, и бегают, и бегают - просто передышки ему нету. Он на что мастак - с лица спал, все-таки. Ей пра! Одна, говорят, борода оставши... А йимператор-то вроде холуя при ем - сапоги там почистить, або еще что... Ну, все-таки, посмотрели на это сурьезно, лавочку тую самую прикрыли, будет наместо ей кальцоная правительство, временная... - Эх, и ссука же, - обрывал Растоскуев, с ненавистью глядя на кусочек кумача, прицепленный к Акимовой шинели: - гогочет, сам не знает с чего... Плакать нужно день и ночь, вся Россия, может, пропадет через это, из-за кальсонов этих самых, а они и рады. Тьфу! - Какое! - поддакивали мужики, - разве можно? Аким, не смущаясь, вытирал потную рожу: - Не пропадет, гляди... А я что - не сам, небось, надумал, как люди, так и я. Весна крепла. Утрами обогревались крыши, курились белесым паром. На огородах, сквозь рыхлые остатки снега, пробились черные, вязкие горбовины гряд. Аким ставил на реке заездки - ловить щук - заколачивал колья, наваливал к ним еловых лапок, каждый день вымокал насквозь... Перед Пасхой, в страстной четверг, приехал из города член какой-то. Выглядел он чудно: лицо красное, с синью, волос же на нем седой, стриженый; казалось, будто губы и подбородок вымазаны густой сметаной. На сходе он долго говорил о войне, о доблестных союзниках. Потом выбирали комитет. Дело шло к вечеру, многие торопились в церковь, евангелья слушать - крика и споров не было, только Аким полез спрашивать, когда войне конец, на что получил ответ: - Товарищ! Наш революционный долг довести войну до победы. В комитет выбрали Парфен Палча. Весна прошла незаметно скоро, отсеялись, взялись за навоз. Стояли горькие сухие дни, навоз, раскиданный на парах, пересыхал в солому, девки и подростки запахивали его чинеными плугами... Мужики постепенно, издалека, обиняками, заговорили о поместьи. Косились и на Растоскуева - тоже нахватал себе порцию! Аким поджигал: - Власть, скажим... Николашку этого сковырнули. Ну, ладно! Был у нас старшина исделался комитет... А выходит, что это дело особая - комитет, а в комитете, все-таки, Растоскуй... Мы тоже понимаем кой-что... Аким задирал бороду, выставлял вперед растопыренную ладонь - неожиданно вскакивал, орал, брызгаясь слюной: - Задни низинки у Таубихи кто укупи