– Ты не можешь так говорить, мистер Г.! Ты не знаешь, что я испытывала.
– Ах, эти чувства богатой барышни! Чувства, которые ты повторяешь, потому что видела их по телевизору. Но мы не в телике, мы в жизни! В ЖИЗНИ!
– В жизни мать и дочь должны быть вместе!
– Но настоящая мать не бросает своего ребенка! Настоящая мать удирает с ребенком под мышкой и говорит себе: «Я смогу выстоять в этой ситуации, я выращу ее, сдирая руки в кровь, под градом оплеух, но каждый вечер я смогу укладывать ее спать».
– Это моя дочь.
Мистер Г. кусал кулаки, сметал все со стола: журналы, консервные банки, жестянки с пивом, очки.
– Если ты утверждаешь, что любишь ее, то тогда тебе нужно ее пощадить. Избавь ее от необходимости расставить все точки над i: что Оскар не ее отец, что Улисс не ее дедушка. А Росита? Ты подумала о Росите? Нет. Ты думала только о себе. О себе и о себе.
– Это моя дочь. Ты ничего не можешь против этого возразить. Ты должен дать мне увидеться с ней. Иначе я сама ее найду и поговорю с ней.
Мистер Г. бросался на нее и вопил:
– Если ты это сделаешь, я убью тебя! Ты, кстати, об этом знаешь, и ты потому приходишь сюда постыдно вымаливать встречу, поскольку боишься, что со сломанной челюстью больше не получишь работу на телевидении!
– Я прошу тебя только позволить мне подойти к ней… – шептала Эмили.
– Но молчи, имей при этом совесть, чтобы помалкивать! Ты полагаешь, что ты еще мало принесла людям горя и без этого? Ты обещала выйти замуж за этого кретина Оскара, ты отдаешься ему разок, чтобы он поверил, что он родитель ребенка, ты махаешь у него перед носом будущей грин-картой, гражданством и легитимностью и потом вдруг смываешься! Я не люблю Оскара, но тут есть из-за чего почувствовать себя униженным.
– Он лучшего не заслуживал!
– Может быть… но тем не менее. Подумай о Калипсо. Оставь ей возможность двигаться вперед, любить, учиться, не нагружай ее этим непосильным ярмом семейной трагедии. Она и так уже много чего повидала. Она получала удары, ее оскорбляли, издевались над ней. Но она каждый раз вставала и в итоге сделалась замечательным человеком. Иди своей дорогой и оставь ее в покое. Она счастлива. А то, что ты ей расскажешь, ей счастья не прибавит. Наоборот, причинит ей невыносимую боль. Правда не всегда та вещь, которую нужно говорить. Было ли у тебя желание сказать правду твоим родителям, когда ты оказалась перед колыбелькой дочки в больнице? Нет. А когда ты садилась в самолет, чтобы втихую вернуться в Нью-Йорк с плоским животом, освободившись от постыдного бремени? Хотелось ли тебе сказать стюардессе: «Подождите немного, я прошу вас, я сбегаю за своей дочерью?» Нет. Ты пристегнула ремень и полетела. И не вернулась. И даже не пожалела об этом.
– Я была так молода! – шептала Эмили.
– Ты бросила ее, доверила ее этому гнусному зверю, который избил ее гаечным ключом! Потому что он понял, что его обвели вокруг пальца.
– Это потому, что Улисс не злился на меня за то, что я решила заставить Оскара поверить в то, что он отец. Только поэтому я спала с ним. И к тому же всего два или три раза, не больше. Я хотела, чтобы Улисс приревновал. Я была совсем ребенком!
– Нет. Ты уже тогда была эгоисткой, трусливой и расчетливой. Ты использовала людей. Ты использовала Улисса, я уж не знаю, почему! Потом воспользовалась Оскаром. Ты пользовалась мужчинами, чтобы сделать себе карьеру! А теперь ты кем хочешь воспользоваться? Двадцатипятилетней девушкой, чтобы поиграть в дочки-матери? Это постыдно!
Эмили упрямилась:
– А ты-то всегда был безупречным?
– Нет, но по крайней мере я был достаточно смелым, чтобы отвечать за свои глупости и гадости. А ты – нет.
– Ты вечно делаешь хорошую мину при плохой игре, – бормотала Эмили.
– Калипсо была тебе ни к чему, ты бросила ее. Как можно было бросить ребенка!
Он воздевал руки к небу.
– Если у тебя не хватало смелости признать ее, когда она была ребенком, почему вдруг ты сейчас так осмелела? Ты мне сказала, что у тебя есть любовник и он уже готов на тебе жениться, а он знает, что у тебя есть дочь?
– Нет.
– А почему?
– Он не любит детей. И не хочет детей.
Она опускала голову.
– О! Смотри-ка, мне гораздо больше нравится, когда ты не врешь. И ты решишься вдруг ни с того ни с сего достать, как туза из рукава, двадцатипятилетнюю дочку?
– Я думаю, да.
– Ты думаешь! Но думать в данном случае недостаточно!
– Я сделаю это постепенно.
– Ты знаешь, что собираешься сделать? Ты получишь ее, а потом опять выкинешь и сделаешь при этом несчастной. То есть бросишь еще раз.
– Ну, может быть, нет…
Тут мистер Г., выругавшись, опирался руками на стол и орал:
– СТОП! Этого достаточно. Я больше не хочу ничего слышать. Тебе было двадцать лет, Улиссу пятьдесят, вы отлично проводили время, вот и все. Конец истории. Он хотел уберечь Роситу и не захотел признать девочку, ты подумала о своих родителях и тоже не захотела ее признать.
– Я не знала тогда, мистер Г., я тогда не знала…
– Хочешь мое мнение?
Она молча смотрела на него.
– Ты и сейчас не знаешь!
– Ну и чему ты меня научишь сегодня?
Антуанетта поставила песочные часы на край длинного стола Гортензии и выпрямилась, сидя на стуле в лифчике и трусиках, готовая к новой примерке.
– А это обязательно, песочные часы? – спросила Гортензия, которую вид часов несколько раздражал.
– Жизнь слишком коротка, чтобы позволить себе скучать больше трех минут! – ответила Антуанетта, приглаживая волосы ладонью. – Я даю тебе напрокат свое тело, ты наполняешь мне голову. Таков договор. Не пытайся нарушить контракт.
– Ни за что бы не решилась! – вздохнула Гортензия. – Но когда я вижу эту штуку, я начинаю выходить из себя. Такое впечатление, что я на экзамене.
– Забудь про нее. Будь сильнее ее. Хорошая работа получается, только когда преодолеваешь препятствия.
Гортензия пожала плечами, схватила сверток материи, сегодня ночью ее посетила гениальная идея, и она срочно хотела опробовать ее на Антуанетте.
– Вот так тебе подойдет? – спросила Антуанетта, уперев руки в бедра и подняв подбородок.
– Да. И расслабь немного плечи.
Гортензия обошла вокруг нее и призадумалась. Она взахлеб прочла книгу, которую ей дала Елена, «О стиле» Джоан Дежан, «Или как французы изобрели высокую моду, изысканную кухню, шикарные кафе, утонченность и элегантность». Надо признать, ей не было скучно ни секунды. Есть чем воздействовать на песочные часы.
– Жил да был во Франции один добрый король, – начала она, стараясь не проглотить булавки, которые зажала в зубах.
– Это невозможно, – прервала ее Антуанетта. – Короли не бывают добрые, они обычно тираны.
– Ну, не все.
– Невозможно.
– Ладно. Жил да был крупнейший из королей Франции.
– Невозможно. Люди тогда были совсем мелкие.
– Людовик Четырнадцатый был высоким. Где-то метр восемьдесят пять.
– Точно?
– Точно.
– А сколько это английских дюймов? – вновь перебила Антуанетта.
– Слушай, а ты всегда такая доставучая? – взвилась Гортензия.
– Всегда. Я люблю точность. Когда сведения точные, я запоминаю, когда не точные, не запоминаю.
– А к Спинозе ты тоже так придираешься?
– Нет. Он меня впечатляет. А твой Людовик Четырнадцатый покамест не произвел на меня никакого впечатления.
– Это был гений.
Антуанетта пожала плечами, и Гортензия тут же призвала ее к порядку.
– Я же тебе сказала, не шевелись. Ну значит, Людовик четырнадцатый был харизматической личностью. Он был наделен тонким чувством стиля и истории и понимал, как управлять страной. В начале его правления Франция вовсе не была синонимом элегантности и роскоши. Скорее, тон задавали другие страны: Англия, Италия и даже Голландия. И однако к концу его правления, то есть семьдесят два года спустя, весь мир склонился и признал французов как законодателей моды и безупречных судей в вопросах стиля и вкуса. Франция изобрела шик и стала коммерческой сверхдержавой, раздавив всех соперников.
– Это, в общем, верно и по сей день, – признала Антуанетта. Ей наконец стало любопытно.
– Королевская казна была пуста, нужно было как-то ее наполнить. И придумать некую концепцию для этого. Людовик четырнадцатый решил, что это будет шик, мода, утонченность, короче, чисто французская элегантность. Все должно быть превосходным, безупречным. От Версальских садов до причесок придворных дам, включая при этом кулинарное искусство и одежду. Трансформация французов и француженок в гурманов и королев моды стала делом государственной важности. В этой затее короля поддерживал весьма незаурядный, замечательный человек, генеральный контролер финансов Жан-Батист Кольбер.
– Колеберт?
– Нет, Кольбер.
– Как тот тип по телеку?
– Ну, если хочешь. Перестань меня перебивать, иначе я все забуду.
Гортензия задрапировала краем ткани бедро Антуанетты и продолжила:
– Вот, так сказать, по необходимости Франция вступила в необыкновенно креативную эру своей истории, и к концу семнадцатого века, когда король умер, были созданы две концепции, необходимые для поддержания репутации страны и коммерческого баланса, – высокая мода и изысканная кухня.
Антуанетта уже не встревала. Она с интересом слушала Гортензию и безропотно позволяла вертеть себя как угодно.
– Король лично отслеживал все детали. Он прежде всего стремился к утонченности, о чем бы ни шла речь: о лебедях в Версальском парке, производстве крем-брюле, платьях придворных дам, городских фонарях или каблуках на мужских ботинках. Все должно было быть превосходным, восхитительным. А аккуратный и дотошный Кольбер следил за тем, чтобы все «плоды» фантазии монарха производились исключительно во Франции французскими рабочими, возвращая валюте ее силу и могущество. Кольбер также следил, чтобы французская продукция отправлялась в разные европейские страны, в Турцию и в Россию и попутно там распространялась бы идея о том, что все «прекрасное» производят в Париже и без бирки «Сделано во Франции» самое красивое платье превращается в невзрачную тряпку. Король и министр составляли отличную команду. У короля – культура и интуиция, у финансиста – забота о государственной казне. И все художники, мастера, ювелиры, парикмахеры, повара, танцовщики, декораторы извлекались отовсюду под чутким присмотром неутомимого монарха…