— Душу утратили, — пробормотал Арсений Арсеньевич.
— Опять эта ваша душа! Да души осталось сколько угодно, только она, простите за каламбур, ушла не в пятки, а в ум. Художники нашего столетия изображают не телесное пространство человека, а интеллектуальное пространство мира — комбинации самых разнообразных его элементов. В ход пошла интеллектуальная комбинаторика.
— К чему вы это, Макс? — не выдержала Лидия Александровна. — Вам Левина живопись понравилась или нет?
— Я о ней и говорю. Она архаична по менталитету. Это все еще телесное пространство. Мир измеряется преимущественно человеческим лицом. Причем лицом женским. Вся чувственность сосредоточена в лице. Нет тела, нет наготы, как у венецианцев или Рембрандта. Одно лицо.
— Ну, женское лицо — это и сейчас самое прекрасное, что есть… что может быть, — пробормотал Арсений Арсеньевич.
Лидия Александровна подавилась лапшой и долго откашливалась.
— Мне неприятен этот разговор! — Голос Пьерова прозвучал глухо, как карканье. — Что бы вы ни сказали о моем искусстве, я буду делать свое дело.
Кунцевич с живостью к нему повернулся:
— Разумеется. Искусствоведы вообще существуют не для художников. Это, знаете ли, самостоятельная профессия. Я строю свой мир, отталкиваясь от вашего, — только и всего.
Арсений Арсеньевич выскочил из-за стола и пробежался по столовой легкой побежкой.
— Разве вы не ощутили великой любви, о которой все в этой живописи вопиет? Эти мощные удары кисти, кипение красных и черных тонов, тончайшие градации эфирно-голубого?
— Любви тут сколько угодно, — прервал его Кунцевич. — Но какой? Опять этой нашей душной, страшной, иссушающей. Любить у нас — значит мучить и мучиться. Какое-то бесконечное обсасывание муки и греха. Ничего светлого, творчески озаренного. Подумайте: на Западе Лаура и Беатриче способствуют пробуждению лучших творческих озарений. А у нас — какая-нибудь Грушенька-паучиха, греховное, пагубное начало. Да даже Татьяна довела Онегина до умоисступления! А ведь Пушкин — самый европейский из наших писателей. Вот вам наша любовь и наши женщины. Только грех, смерть и катастрофа!
— Вы ничего… вы ничего не понимаете в любви! — выкрикнул Пьеров и с обезьяньей проворностью стал вскарабкиваться на свой чердак.
— Лева, погодите, поешьте же лапшу! — закричала вдогонку Лидия Александровна.
— Я и не хочу понимать в такой любви!
Кунцевич искрошил весь хлеб и разбросал его по столу, не замечая сердитых взглядов хозяйки.
— От такой любви и дети не родятся, — захохотал Андрей.
— Ну, положим, Лаура и Беатриче — тоже не для продолжения рода, — заметил Арсений Арсеньевич.
— Там возникает творческий плод, а здесь одна пустота, — запальчиво отозвался Кунцевич.
Сверху полетела банка с сухой краской, по счастью никого не задевшая. Это Лев Моисеевич разрядил свой гнев. Кунцевич выскочил из комнаты, сел на велосипед и укатил, профилонив все три своих рабочих часа.
Глава 4Новые встречи
Недели через две Кунцевич уехал на какой-то семинар в город, обещав к вечеру возвратиться. Все, не исключая и Андрея, который в присутствии приятеля постоянно ощущал свою бездеятельность, вздохнули с некоторым облегчением, но странное дело — Кунцевича одновременно и не хватало, словно его присутствие придавало этому лету, этим разговорам и настроениям, хозяйственным заботам Лидии Александровны, живописи Пьерова, не вылившимся пока что на бумагу размышлениям Арсения Арсеньевича (уже довольно давно он ничего не писал) какой-то более важный и глубокий смысл.
Андрей слонялся по «усадьбе» с еще более неприкаянным видом и чаще сплевывал, Лидия Александровна окучивала картошку и полола морковь с еще более ожесточенно-смиренным выражением, Арсений Арсеньевич забился в свой темноватый, заваленный книгами кабинетик, вытащил из-под кучи книг новенький коричневый томик Бердяева из приложения к «Вопросам философии» и углубился в чтение, особенно подстегнутый тем, что Андреев приятель сего автора, по словам Андрея, терпеть не мог.
Пьеров «на чердаке» принимал гостей — толстого рыжего американца, одетого почти с такой же непрезентабельностью, что и Лидия Александровна, только его костюмчик был более яркой расцветки; сопровождал толстяка восторженный очкастый юнец, не то переводчик, не то что-то вроде новейшего артдилера. Гость прошелся от картины к картине — их выстроили вдоль стен, как невест перед царем, — подымил трубкой и что-то негромко проговорил юнцу.
— Все покупает. До единой, — объявил Пьерову юнец и икнул от восторга. — Дает сто тысяч долларов и предлагает поездку в Америку для работы. Соглашайтесь! Это сенсация. Он крупный коллекционер и делает на вас ставку. Вы будете известнее Брускина, вот увидите. — Упоминание Брускина, видимо, сильно не понравилось Льву Моисеевичу, он пальнул в юнца огромными глазами, но ответа не дал. Вообще его словно пришибли. Безмолвно он взял визитную карточку американца и телефон его секретаря в Москве, безмолвно выслушал переведенные юнцом похвалы коллекционера и сидел за обедом с каким-то совершенно убитым видом, глаза-молнии, которые так его всегда молодили, прикрыл рукой… В общем-то, его состояние понять было можно. Всю жизнь бедствовал, не продал в Союзе ни одной настоящей своей картины, пробавлялся халтурой на Комбинате — и вдруг такая «перемена участи».
Все прочие за обедом были очень оживлены. Лидия Александровна строила планы совместной поездки Пьерова и Андрея в Штаты, где Андрей будет Пьерова опекать. В глубине души она, напротив, надеялась, что Пьеров последит за Андреем и будет поддерживать его материально. Как она узнавала, деньги Андрею во время стажировки полагались минимальные. Арсений Арсеньевич вспоминал прошлогодний вояж в Италию, он долгие годы был в опале, за границу его стали выпускать лишь недавно, и путешествие в Италию было для него подлинным потрясением. Он советовал Леве съездить в Италию.
— Всю жизнь я упоминал в статьях о старых итальянцах, но даже не подозревал, какие они на самом деле, — повторял он, по обыкновению ни к кому не обращаясь.
Андрей советовал Пьерову хранить деньги в иностранном банке, чтобы наше милое государство не смогло при каком-нибудь новом повороте «борьбы с собственностью» или с чем-нибудь еще их оттяпать. Лучше всего снять квартирку в Нью-Йорке, там можно хорошо заработать на живописи, при соответствующей рекламе, разумеется. Лев Моисеевич молчал.
На обед ели куриные котлеты с лапшой. Лидия Александровна в честь такого случая расщедрилась и разделала уже давно припасенную курочку. Арсений Арсеньевич заварил какой-то особый чай, настоянный на смородиновом листе.
Всем нестерпимо хотелось, чтобы поскорее вернулся Кунцевич и услыхал об обруганном им художнике такую потрясающую новость. Даже Андрей испытывал нечто вроде злорадного чувства, хотя живопись Пьерова ему самому едва бы понравилась. Однако проверить свои догадки по этому поводу он не торопился.
И вот что интересно: Кунцевич в это же самое или почти в это самое время вел беседу о Пьерове.
После бестолкового семинара, где его выступление о радикальном нигилизме (термин был им введен не без подсказки Пьерова) было встречено бурным негодованием как правых, так и левых («Что же теперь, вся страна должна эмигрировать?» — вслух возмущался один из участников), Кунцевич в превосходном настроении отправился на вокзал. Отсюда он позвонил матери и, узнав, что у нее все хорошо и Павел Анисимович уже ходил сегодня за продуктами со своей ветеранской книжкой и кое-что достал, громко сказал в трубку (мать плохо слышала), что и у него все нормально. Потом они немного помолчали, мать, видимо, что-то хотела спросить или ждала, что он спросит, но он не спросил, передал привет Павлу Анисимовичу и повесил трубку. Рука сама стала набирать телефон его все еще не разменянной квартиры, но, не набрав номера, он дал отбой, повесил трубку и угнездился в полупустой электричке, останавливающейся в Косцах. Впереди через два ряда сидела женщина. Что-то в ее лице задержало внимание Максимилиана Геннадиевича. Электричка тронулась. Кунцевич поднялся и пересел на скамью рядом с женщиной. Было заметно, как она испугалась этой выходки, судорожно схватила сумочку и, видимо, собралась бежать из этого вагона, спрыгнуть на любой станции, — но электричка проносилась мимо подмосковных платформ без остановок.
Он мысленно поиграл в эту игру: он — злостный хулиган и эта бабенка в пустом вагоне ему приглянулась.
— Я вас знаю. — Кунцевич чуть улыбнулся, светлые короткие брови дрогнули. Женщина резко повернула в его сторону голову и вроде бы немного успокоилась.
— Странно, но я вас тоже знаю.
— Э нет, не пойдет. Меня вы не знаете. А вот я видел ваше лицо на картинах одного художника.
— Разве можно узнать? — удивилась женщина. — Он все придумывает, фантазирует. Я сама себя не узнаю.
— Можно, — отрезал Кунцевич. Между тем он про себя отмечал различия. Она была далеко не так юна, как у Пьерова, на лице видны тени, впадины, морщинки, две-три веснушки, пушок — все не так, как там, и все несравненно лучше, живее. Но какой тихий, ломкий голос, замедленные интонации, вздрагивает при малейшем постороннем звуке. А его-то как испугалась!
— Пьеров придумывать как раз не умеет, — продолжал Кунцевич, все еще разглядывая сидящую напротив женщину. — Это очень точная фиксация того, что он думает и чувствует. У меня даже есть ощущение, что я могу расшифровать его картины, как врач-рентгенолог читает рентгеновский снимок.
— Вам эта живопись нравится?
— Она мне совершенно не нравится. Вернее, «не нравится» — не то слово. Она мне внутренне враждебна. В ней слишком много «души», как сказал бы Арсений Арсеньевич. Вы его, наверное, тоже знаете?
— Знаю. — Она усмехнулась каким-то своим мыслям. — Но разве может быть души слишком много? Разве не в душе суть искусства?
— Они вас уже обработали?
Женщина не поняла:
— Кто они? Мне припомнилось… — и запнулась, точно сомневаясь, продолжать ли.