Новое приключение: Гвинея — страница 6 из 48

Книга Жаколлио имела во Франции огромный успех и пробудила у тысяч молодых французов желание двинуться к южным рекам в поисках приключений и богатств. А возбуждающая читателей «растерянность» превосходного шутника представляется сейчас, по прошествии нескольких десятилетий, сверхостроумным пропагандистским трюком.

Итак, в основном все путевые очерки об этих краях отдавали щедрую дань достоинствам африканок. Еще в 1959 году Фернанд Жигон в книге о Гвинее, по характеру скорее политической, позволил себе отступление от темы намеком на «узкие бедра и упругие груди» гвинеек, а их «королевскую осанку» — следствие ношения тяжестей на голове — прославлял каждый, кто чувствовал к этому призвание.

Действительно, юные африканки были необыкновенно стройны, высший класс на европейский вкус, но их стройность страшно быстро исчезала: после первого ребенка, как правило, задолго до двадцатого года жизни, молодая мать с гордостью носила свои обвислые груди, так как в глазах ее соотечественников именно это было высшим выражением достоинства, а значит, и красоты.

Королевская осанка — это то, что они действительно сохраняют даже в пожилом возрасте. Но я с сожалением обратил внимание на то, чего, разумеется, не было в гимнах поклонников прекрасного тела, — довольно безобразные ноги подавляющего числа африканок, вероятно несчастное следствие рахита, очень здесь распространенного.

На улицах Конакри можно было видеть также много француженок, работающих в бюро здешних предприятий. Почти все они были хороши, обаятельны, со вкусом одеты, классически стройны, хотя многие и не молоды. Они выглядели так, будто лезли вон из кожи, чтобы затмить своей грацией всех прочих женщин, — и затмевали, тем более что африканки, словно бы в противоположность француженкам, стремились двигаться неловко, широко расставляя ноги и безобразно колыхаясь на ходу.

Теперь волокитство за гвинейками ушло в прошлое. Гвинейка стала неподатлива, замкнулась перед белым. Она уже не смотрела на него, а если и взглядывала случайно, то как на неодушевленный предмет, без тени кокетства. Как и все новые государства с прогрессивными устремлениями, возникшие из бывших колоний, Гвинея вступила в период небывалой суровости нравов. Эпохальные перемены захватили африканку. Она ощутила тягу к социальным проблемам и решила вместе с мужчиной строить новую жизнь.

Если бы Луи Жаколлио воскрес, он был бы просто ошеломлен, не поверил бы своим глазам.

Рене Леклерк, человек лет тридцати, холостяк с черными усиками и буйным темпераментом, переживал, как и другие здешние французы, свой крах; правда, не так остро, как другие, так как имел шансы остаться в Гвинее еще довольно долго и на недурной должности. Несмотря на это, он костил новые порядки на чем свет стоит.

Когда однажды к вечеру мы встретились, как уже не раз, в «Авеню Бар» на главной улице и он полушутя-полусерьезно снова завел привычную песню, я прервал его и, находясь в приятном расположении духа, предложил более интересное развлечение — поглазеть на гвинеек. Мы сидели на террасе, которая, как и во французских кафе, выходила на улицу. Отсюда было удобно рассматривать прохожих.

Леклерк питал слабость к гвинейкам: он любил рассказывать о своей очаровательной подружке, которая однажды завоевала его сердце, но год назад оставила его с носом, так как стала пламенной патриоткой. С тех пор он мечтал найти преемницу, но тщетно: для французов настали плохие времена и в этом отношении.

Я же, оседлав своего конька, доказывал Леклерку за рюмкой аперитива на проходящих мимо живых примерах, насколько француженки более соблазнительны, чем гвинейки. Он смешно морщился и настаивал на том, что это не так, что их нельзя сравнить с гвинейками, но в этом потешном споре я разбил его наголову: какая бы француженка ни прошла мимо — пальчики оближешь; гвинейка же — ни рыба ни мясо, просто взглянуть не на что. Я явно выигрывал спор в этот день, и только такая упрямая дубина, как Леклерк, мог стоять на своем. В нашей веселой стычке Леклерк впал в шутливую запальчивость.

— Спорим на два аперитива, — крикнул он как бы в отчаянии, — что следующая француженка будет страшна как ведьма, а гвинейка — игрушка!

— Идиот несчастный! — рассмеялся я. — Вы уже проиграли, ставьте аперитивы!

Улица в это время дня была довольно пустынна, но вскоре мы увидели в отдалении двух женщин, белую и африканку. Они были молоды и шли вместе. Когда они подошли, я не поверил своим глазам: белая была коротконогая, приземистая и вообще «так себе», гвинейка же была хорошо сложена и изящно переступала стройными ногами. Яркая одежда, напоминающая национальный костюм: длинная, зауженная книзу юбка и коротенькая кофточка с широкими фалдами на бедрах и очень узкая в талии, — прекрасно подчеркивала ее стройность. Ко всему этому у нее было премилое личико с правильными благородными чертами. Поразительна красота африканки! Леклерк знал этих женщин и сердечно приветствовал издали.


Красавица гвинейка


— Моя кузина, — объяснил он тихонько, когда они проходили мимо.

— А эта гвинейка?

— Мое фиаско! — скрипнул Леклерк зубами. — Уговаривал, убеждал — не вышло. Общественница, sacré nom d’une chienne![12] Учится ухаживать за больными и задирает нос, mâtinne[13] этакая!

Он долго провожал красотку меланхоличным, голодным взглядом.

Обрадованный тем, что увидел такую красавицу гвинейку, я вдруг расхохотался:

— А я ведь проиграл пари!

— Мы проиграли больше! — рявкнул отверженный любовник.

ДОРОГОВИЗНА

Перед моим отъездом из Польши молодая хорошенькая кассирша из Министерства культуры и искусства, вручая мне английские фунты, сказала требовательно:

— По возвращении на родину прошу принести мне отчет.

— ?! — Я изобразил на лице недоумение.

— Мы должны проверить, правильно ли вы расходовали валюту.

— Как… как это понимать: правильно ли? — растерялся я не на шутку.

— Мы должны проверить, не тратили ли вы больше одного фунта одиннадцати шиллингов в день, сокращая тем самым срок своего пребывания в стране.

— Понятно, — сказал я, попрощался и уехал.

По одному фунту одиннадцати шиллингов в день — это пропасть деньжищ, казалось в Польше: почти триста пятьдесят злотых, ого-го!

В Конакри, как уже было сказано, меня поместили на первую ночь в «Отель де Франс». Задохнувшийся, весь в поту, я тотчас воспользовался теплым душем и, освеженный, почувствовал такое же блаженство, как принявший ванну литейщик Иван Козырев из стихотворения Маяковского. Затем я внимательно осмотрел номер. Мое внимание привлекла табличка на дверях: цена комнаты за ночь — две тысячи восемьсот африканских франков. Это превышало четыре английских фунта. Правда, у меня была валюта еще и из другого источника, но при таких бешеных ценах любой человеческий расчет летел к чертям! Я схватился за голову и со страхом подумал о молодой хорошенькой кассирше. Потом она снилась мне всю ночь, но как снилась, брр!

На следующее утро я завтракал на знаменитой круглой террасе, откуда открывался прекрасный вид на пальмы, воронов и острова Лос. Завтрак — два вареных яйца, хлеб, немного масла и чашка кофе, но цена солидная: шестьсот франков или один фунт. Ко всему этому — обязательные чаевые. Черт побери, великолепные-то пейзажи дороговаты!

В десять утра ко мне пришел министр информации Гвинеи, обаятельный Диоп Альсано, который, узнав о моих финансовых затруднениях в «Отель де Франс», обещал поместить меня сегодня же в правительственной гостинице даром. Гора свалилась у меня с плеч, и я готов был обнять его. Но ничего не вышло: Диоп Альсано, наверно, забыл об обещании. На последнем пределе сил и нервов, в час Филона, когда уже зашло солнце, а собаки уснули, достиг я, как избавления, третьеразрядного отеля «Парадиз», который, и правда, показался мне раем: номер стоил всего лишь восемьдесят франков или один фунт три с половиной шиллинга. Я вздохнул с облегчением.

Номер был ужасный, омерзительная дыра, стены грязно-кремовые, отвратительно заляпанные белыми пятнами гипса, — олицетворение неряшества и нищеты. Тем не менее в переводе на фунты он стоил дороже, чем изящный, чистенький номер с роскошной ванной, холодной и горячей водой и видом на Балтийское море в «Гранд отеле» Сопота. Сравнить их — небо и земля, точнее, небо и чистилище. Но, повторяю, я вздохнул с облегчением.

Не могу объяснить этой невероятной дороговизны. Перед второй мировой войной Франция и ее колонии принадлежали к числу стран, жизнь в которых была наименее дорога. Зато после войны цены здесь стали самыми высокими в мире. Произошли ли какие-то фатальные финансовые потрясения, или виной тому дорогостоящие послевоенные авантюры в колониях — довольно того, что Франция выпускала здесь товары непомерно дорогие по сравнению с продукцией других стран. Но еще дороже все стало в новой Гвинее, стране, которая вот уже больше года была начисто отрезана от прежних источников снабжения.

Цены здесь были сумасшедшие: постричься — девять шиллингов, постирать рубашку — четыре шиллинга (а рубашки надо было менять самое меньшее раз в день), средний обед и такой же ужин — по пятнадцати шиллингов. Шофер такси за один километр езды по городу сумел содрать с меня двадцать четыре шиллинга, и то после страшного торга: сначала хотел два фунта. Когда в Кундаре, отдаленной от Гвинеи на шестьсот километров, испортилась наша машина, с нас запросили двести долларов, чтобы довезти ее на самосвале в Конакри, и мне пришлось бы заплатить, если бы отзывчивые представители власти не уступили собственные средства передвижения.

Скромное существование и отель в Гвинее стоили три фунта в день, столько же составляли прочие затраты, а кроме того, случались чрезвычайные и необходимые расходы: например, перелет до Нзерекоре и обратно (тридцать пять фунтов) или из Гвинеи в Гану (сорок пять фунтов).